Адреса и даты
Шрифт:
Разбирая фотографии тех времен, вспомнила, кто бывал у меня в гостях в те годы. Вот Ирина Поволоцкая, режиссер, теперь и писательница, мы с ней делали «Аленький цветочек» на студии им. Горького. Вот Игорь Виноградов, нынче главный редактор «Континента», и жена его Нина. К ним меня Мераб когда-то привел. А вот певица и художница Манана Менабде. Как ни странно, хоть она и знала пол-Грузии, с Мерабом я ее познакомила, привела к Сенокосовым, она украшала наши вечера грузинским пением, приглашала на свои концерты в Дом архитекторов. А вот и Мариолина — Мария Дориа де Дзулиани, венецианка, славистка, журналистка, переводчица. Тогда она преподавала русскую литературу в университете в Болонье. Часто бывала в Москве, и дом ее в Венеции был открыт для многих — разных — русских. С ней мы познакомились еще на Донской у Мераба, потом виделись у Виноградовых, с которыми она дружила, и мы с ней как-то легко поняли друг друга. Мне повезло: «Хочешь, хочешь — я пришлю приглашение?» Не верилось, что можно поехать просто в гости — в Италию, да еще в Венецию. Сначала я записалась в туристическую кинематографическую группу, мы путешествовали от Милана до Рима, и в Венеции провели несколько дней, и Мариолина показывала мне свой родной город во всей красе. И прислала приглашение. Но прежде чем я решусь к ней поехать, Илья побывал на Венецианском фестивале с нашей картиной «Голос» и получил лестное предложение снять — для Италии — документальный фильм про Ленинград — Петроград — Петербург. Итальянское телевидение заказало цикл фильмов «Культурные столицы Европы» режиссерам игрового кино.
Осенью 83-го я отправилась к Мариолине в гости и провела целый месяц в ее прекрасном доме. Там все дома немного качаются, и вот меня до сих пор качает, когда вспомню ту осень. Как моряка на берегу.
В ту осень 83-го — напомню для тех, кого тогда еще не было — наши сбили по ошибке корейский самолет. Наших возненавидел весь цивилизованный мир. Итальянские грузчики, например, отказались обслуживать самолеты «Аэрофлота». Мариолина каждое утро разворачивала газету и подпрыгивала: «Тарковский остался!», «Любимов остался!» Ее знакомые всерьез предупреждали — а вдруг эта «сеньора русса» (то есть я) тоже не захочет возвращаться, что тогда делать? Мариолина возила меня в гости в разные богатые поместья, я и сама съездила в Милан к знакомым, и с кинофестивалем мне повезло — членом жюри был Глеб Панфилов, они с Инной Чуриковой показывали вне конкурса свой фильм «Васса», я бывала на просмотрах и приемах, хлебнула «сладкой жизни» до полного изнеможения. Ни на секунду не забывая, что я — из «империи зла». Газеты принесли новость, что пропал бесследно журналист Олег Битов — то ли его выкрали, то ли сам убежал, бросив вещи в гостинице. При уличных знакомствах я дважды скрывала, что я из Москвы, представлялась «суоми» с плохим английским, чтоб не шарахались, как от прокаженной. В светских гостиных ко мне проявляли глубокое сочувствие, особенно те, кто побывал в России: «У вас такая богатая страна, такие добрые люди, ну почему же вы так плохо живете?» Мариолина терпеливо просвещала «своих», что не все русские — коммунисты и агенты КГБ, а мне открывала тайны капиталистической экономики и особенности деловой жизни Италии. И чисто венецианские проблемы. Я была полной «чукчей» в этих вопросах, но бедной родственницей себя почти не чувствовала, поскольку в Москве могла быть полезна Мариолине, а она часто приезжала. Вот фотография — мы с ней на выставке в фойе Союза кинематографистов. Снимал Микола Гнисюк. Да это и была его выставка — его фотографий. Но это позже — уже в «горбачевские» времена. Мариолина тоже приводила своего фотографа, из журнала «Панорама», он приехал снимать ночную московскую жизнь, которой тогда не было, вот мы и смеемся — Мариолина, я и Манана Менабде — в моей тесной прихожей.
Но не хочу забегать вперед. Начало 80-х — самый странный, необъяснимый период моей жизни — столько всего и всякого уместилось в ту пятилетку! Я наконец поехала в Англию с туристической группой. Отделилась от группы и встретилась с Пятигорскими, побывала у них в «деревне» Льюишим, у Саши в институте. Потом он показывал мне «свой» Лондон, он любил и знал архитектуру, но первый же вопрос, что мы обсудили наедине, — «Как там наш бедный Мераб?». «Ворчит, — сказала я, — устал делать вид, что можно прекрасно жить в нашем Зазеркалье. В лекциях у него — о чем бы ни читал — это прорывается. Переступает черту…». Я редко бывала на его лекциях, но все их читала в машинописном виде или слушала с кассет. Однажды взялась расшифровывать, но просидела весь день за машинкой и больше не бралась за такую работу. У меня своих дел хватало в те годы непрерывного кочевья. Илья получил наконец квартиру на Кировском проспекте, и вот я уже, как опытный прораб, руковожу ремонтом, живу и отмываюсь в чужой квартире, у Беломлинских. Отдыхать мы вырывались на две недели в деревню Комкино, в Тверской области, на Шлинском водохранилище. Илья признавал только деревенский отдых — по грибы, по ягоды, а за остальными продуктами ездили в Бологое, а там — хоть шаром покати, только с черного хода удавалось хоть что-нибудь раздобыть. Зато киношники, скупившие дома в округе, коптили рыбу на ольховых веточках, так что с голоду никто не помирал. Жили весело, и мы почему-то в дороге никогда не ссорились. Я съездила в Пицунду осенью, Мераб отдыхал тогда в Лидзаве, и мы каждый день встречались — то у меня, то у него. Мне уже было неважно — кто что скажет (или подумает) про нас. Избегала неловких ситуаций, но никаких моральных терзаний больше не испытывала. Как будто существовал негласный уговор — никто не принадлежит никому. У Ильи были ключи от московской квартиры, но он всегда предупреждал о своем приезде. Я не всегда его встречала, но всегда провожала — то на вокзал, то в аэропорт. И свекровь Ксения Владимировна стала ездить во Францию к родственникам, тоже встречи-проводы. Тут у меня был какой-то перевалочный пункт. Илья ездил в Грецию, в Германию, в Таджикистан, в Киев — всего не упомнишь, я ездила в Братиславу на фестиваль, в Болгарию — в 82-м, тоже на фестиваль «За мир и дружбу на Балканах» (вот-вот грянет Югославская война), мы вместе ездили в Армению, в Дилижан, гостили в Ереване, а пятидесятилетие Ильи справляли в Литве, в прекрасном доме у моря, недалеко от Клайпеды. А еще семинары, разные дома творчества, мы с Павлом Финном стали руководить объединением молодых сценаристов, это отнимало уйму времени. А для любви — когда Мераб приезжал — времени почти не оставалось. Но это были праздники, или у Сенокосовых или у меня. «Людоеда людоед приглашает на обед», — такая была присказка. Грузинские и итальянские блюда он когда-то сам научил меня готовить, и в те, уже голодные, времена я неплохо кормила гостей. Мариолина покупала русские книги в валютном магазине «Березка» и спрашивала «что тебе купить?». Я скромно выбрала книжку Похлебкина «Национальные кухни наших народов». Замечательная, кстати, кулинарная книга, но однажды Мераб и Отар Иоселиани были у меня в гостях, и, не успела я похвалиться, что знаю теперь все про чихиртму, — они повертели в руках новенького Похлебкина и отбросили с омерзением как какую-то жабу. «Что такое — наших народов? Все, значит, ваши?» А я и не заметила, что само название — неполиткорректное.
Однажды я решила проводить Мераба в аэропорт «Домодедово». И сбилась с пути, перепутала шоссе. Он не водил машину, ехал, как в такси — «извозчик знает дорогу», отвлекал меня разговорами. А времени было в обрез. Мы опаздывали, долго блуждали под какими-то мостами в потемках. И опоздали — регистрация кончилась. Он долго стоял — весь какой-то сутулый, придавленный — в очереди — переоформить билет. Я проклинала себя за все.
Встала вместо него, чтобы он посидел. Как он ненавидел очереди! Но снова встал, и мы молчали, чтобы не поссориться. Мне еще нужно было придумать легенду — для родителей — почему я к ним не заехала, как обещала, где меня носит поздним вечером?
Наконец билет был переделан — на другой день, с большим штрафом за опоздание, и мы пошли к телефону. Тоже очередь. Я сказала: «Звони, я пока обдумаю легенду». Мераб вдруг сказал: «А может, хватит уже легенд, полетели со мной в Тбилиси?». Я онемела. Я даже не смогла произнести — «И что? Что я там буду делать?». Среагировала, как на глупую шутку. Мне бы лет восемь назад такое приглашение — типа предложения совместной жизни… Мы вернулись за полночь, молчаливо дулись друг на друга и утром поссорились — первый и единственный раз. Почему-то про Бунина зашел разговор, про антоновские яблоки. «Эти ваши антоновские яблоки, воспетые Буниным, ведь кислятина…». Я что-то говорила, что теперь и бунинских нет, Мичурин их скрещивал и перепортил, а про себя перелистывала те немногие, редкие моменты нашей долгой уже связи, которые можно было принять за приглашение-предложение. Их было два или три, и в первый год, когда хотелось бежать с ним на край света, я все-таки предпочла отшутиться от того осторожного разговора — не стать ли мне его «экономкой». В тот дурацкий день, когда он не улетел из «Домодедова» и мы повздорили на почве бунинских яблок, я окончательно поняла, что внутренний голос и первый взгляд не подвели. Это Мераб считал, что «первый взгляд» определяет все дальнейшие отношения, он никогда не вымывается из памяти. Еще он воспитал во мне «самостояние», которое очень ценил вообще в людях и редко находил. А любовь и дружба — не для того, чтобы терзать друг друга на общей территории, а только — всего-навсего — для любви и дружбы. Мы и не терзали. Мы не омрачали любовь и дружбу мелкими обидами и упреками, копили про себя. Через несколько лет, в совсем плохое время, я стану с трудом припоминать, пересчитывать те ожоги и царапины, что походя наносили мы друг другу. Не все припомню, но получится — мы квиты.
Вдруг вспомнила, почему именно Бунин с его яблоками нарушил в тот день простую конвенцию «о любви и дружбе».
Когда-то, в незапамятные времена, Мераб, обложившись словарями, учил испанский и греческий. Я спрашивала — зачем тебе еще и эти? Французский, итальянский, английский, немецкий — нет, на немецком он не говорил, только читал Канта в оригинале, но еще ведь и русский после грузинского. Ну одновременно. Полиглоты меня всегда изумляли. Прежде чем зайти в психологические дебри сравнительной лингвистики я, конечно, вспомнила про Бунина. Что он неважно знал французский. Говорил, но это стоило усилий, а добиться совершенства не мог и мечтать, он и русский свой не считал совершенным. Его мучила бесконечность, неисчерпаемость языка. Да и сам Набоков тщательно готовился к английским интервью, предпочитал отвечать письменно. Все писатели подвержены этой сладкой пытке — родным языком.
Что Мераб может — на худой конец — что-нибудь переводить — это подразумевалось, но не для того он упорно учил языки, не для заработка, а для чего? Я допытывалась: «Это же так скучно, долго, и никогда его не будешь знать, как родной». «Зато это дополнительные органы чувств», — сказал Мераб подумавши. А что, разве этих мало? — думала я про себя, разглядывая греческие буквы потусторонним взглядом. — Мне поубавить бы.
А после сорока они сами как-то незаметно поубавились — мои растрепанные чувства, и я уже могла обойтись без Мераба и вообще без любви.
С Ильей мы были сотрудники, соучастники, и если не виделись, то переписывались, перезванивались, ругались — на двадцатом году законного брака — до слез, моих, и его горячих извинений. Я, помню, исповедалась близкой подруге: «Вот когда уже ни общей постели, ни общего хозяйства, а расстаться все равно невозможно — это и есть любовь».
Недаром в кино так много семейных команд. Сближает общая война и тот «предбанник» Госкино, где все глотали успокоительные таблетки перед дубовыми дверями начальства. Но в 80-х Авербах уже стал маститым режиссером, руководил объединением в отсутствие Хейфица, его любили или побаивались, друзья-сценаристы (и я в их числе) писали для него сценарии. Съездил в Италию — монтировал свой фильм про Ленинград. Предложили совместную продукцию с Мексикой, как не соблазниться такой командировкой? А он был болен. Илья всегда хворал, когда не снимал кино, возил с собой кучу лекарств, и как-то привычно было: нарушил диету — приступ, день отлежался — и вперед! Но когда вернулся из Мексики — я в аэропорту его не узнала издали: худой, мертвецки бледный старик толкал ногой к контролю свой багаж. И не нужна была ему та картина, и мексиканцы со своими жгучими застольями его утомляли, но — путешествие! «То, о чем мы так долго мечтали». Мы еще в Алма-Ату летали вместе, на выездной пленум с бешбармаком и водкой. Вернулись едва живые, но другая мечта сбывалась — разрешили «Белую гвардию» Булгакова. Илья мечтал ее снять, побросал все наши сценарии и сел срочно писать экранизацию. Лови момент — потом не дадут. Лечение отложили на осень. Уже не приняли сценарий, в Москве засомневались, что им нужен Булгаков, тем более с Авербахом, тем более с Киевом, где любимые его белогвардейцы собирались в последний поход… Началась позиционная война, варианты, уступки. В октябре мы отправились в Карловы Вары в санаторий, подлечиться перед долгой работой. Серьезный приступ начался еще в дороге. Неделю Илья пролежал под капельницей, и что дело совсем худо — я догадывалась по глазам чешских врачей. Они уже, видимо, все понимали.
Не стану рассказывать про ту страшную осень 1985-го, что я провела в 6-й клинике на Щукинской. В основном в реанимации. Илье сделали две операции, но спасти его было невозможно. У него был рак — самый плохой, какой только бывает. Кто видел, как умирают от рака — поймет. Он умер 11 января 86-го года. Приехали питерцы, повезли хоронить — на «Ленфильм», потом на кладбище в Комарово. От мамы его Ксении Владимировны я скрывала, что он умирает. И вообще в Ленинграде мало кто знал, что на самом деле происходит. Помогали мне тут московские друзья и просто знакомые, много оказалось отзывчивых людей. Я была в невменяемом состоянии — прощание в Москве, панихида на студии, потом в Комарово, поминки на Кировском, где недавно мы справляли новоселье… Максуд Ибрагимбеков с женой Анной пригласили меня в Баку, в загородный дом, отдохнуть, сменить обстановку. Заботились, как о больной. Надо было снова жить. Нагружать себя обязательными, неотложными делами, чтобы не думать. Я ездила в Казань выступать в Доме молодежи. Три раза в день в переполненном зале я отвечала на вопросы про наше кино. Это был последний год «нашего кино», когда благодарные киноклубовцы им еще интересовались. Перестройка набирала обороты, начиналось время большого хаоса. Вскоре грянул Чернобыль.
Разумеется, с Мерабом мы не виделись почти полгода и встретились весной, почему-то на улице, пошли по лужам к гостинице «Космос» повидаться с Мариолиной, которая улетала из очередной командировки — в то «горбачевское» время ей часто заказывали статьи про Россию, она брала интервью у писателей, у знаменитых и забытых московских старух. Европейские журналы возрадовались нашей «гласности» резвей, чем мы тут, в голодной промозглой Москве. А Мераб, такой добрый, участливый ко мне — стал вдруг всем-всем нужен: большое интервью для журнала «Огонек» — это почетно, это значило, что лед тронулся, философы стали всем нужны, не только студентам творческих вузов, где каждый «сам себе гений», а всем, широкой публике, что толпилась у «Московских новостей», жадно слушала теледебаты, раскупала журналы с запрещенными прежде произведениями, ждала «пророка в своем отечестве». Мераба приглашали на телевидение. Однажды он даже председательствовал на каком-то сборище интеллектуалов. Выглядел хорошо, но несколько скованно в этом амплуа. У «минуты славы» есть своя коварная изнанка, и я это уже понимала. Средства массовой информации быстрого изготовления всегда все перевирают, у них работа такая — выдернуть из долгих речей разных умников две-три цитатки, превратить в афоризм, в «слоган». Почему-то лозунги в те времена стали называться слоганами. А «круглые столы» неизбежно упирались в проблему «интеллигенция и власть».
Но я радовалась за Мераба. Грузинские философы уже приняты были самим Шеварднадзе, который успел прославиться тем, что разрешил Тенгизу Абуладзе снимать «Покаяние». Весь следующий — 87-й год — пройдет под знаком «Покаяния» — закрытые просмотры, диспуты, потом в Тбилиси Всесоюзный кинофестиваль, где Мераб был членом жюри.
Но попробую по порядку вспомнить те годы нашего всеобщего политдурмана, хотя — какой там порядок — события громоздились и не давали опомниться. Вот идем мы с Сенокосовыми весенним вечером в концерт, в консерваторию. Лена говорит: «Надо пораньше вернуться, послушать голоса», — и лица у них какие-то «не такие», не первомайские. «А что?». Я еще не слышала про Чернобыль, даже названия такого не знала. Слухи расползались один страшней другого. Конец света — или не конец? Масштабы трагедии физики оценивали по-разному, лирики вспомнили цитату из Библии про черную полынь-траву. Мне было где узнать про радиацию. В 6-ю клинику, где умирал Илья, привезли «ликвидаторов», и Ангелина Константиновна Гуськова, крупнейший специалист по лучевой болезни, не хотела, конечно, по телефону: там же у них все засекречено, но я поехала к ней, поймала ее где-то на бегу и что могла узнала. И про нашествие добровольцев она мне рассказала: к ним потянулись люди, просились санитарками, донорами, кем угодно — причастность к всенародному бедствию сближает, как война. Такой народ — пока гром не грянет, не дозовешься. К ним в отделение и раньше привозили со всего Союза облучившихся больных. Так что доктора жили в другом измерении — без апокалиптического пафоса, без паники… А мой вечный конец света уже наступил — в той самой клинике на Щукинской, в том самом 1986-м.