Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Автобиография

Шмуклер Юлия

Шрифт:

Из статистической физики, где учебники прекрасные и по отношению к которым всегда наблюдался респект и чтение, образы поступали непрерывным током. Сверхзадача перевода статфизики в математику решалась наложением этих образов и их совмещением. Это было мучительное состояние - образы то сливались, то распадались в разные стороны - покуда с чувством облегчения не возникал расширенный образ, который переходил слева направо из статфизики в математику. По этому мосту начинала поступать информация, шел перевод, правильность которого определялась получением решения конкретной цетлинской задачи. При этом я никогда не знала, когда я совершаю положенную переводческую вольность, а когда подлаживаюсь под собственный образный стиль мышления. Мне казалось, что только я одна думаю образами и ассоциациями и что это такое мое извращение. Тот факт, что никто об этом не говорил и не упоминал, казался мне доказательством. Про остальных я думала, что они садятся и логически рассуждают, как в учебниках указано. Мне не приходило в голову, что если бы так оно и было, сами авторы учебников все открытия и сделали бы.

На этой работе - с опорой в виде книжек справа и слева - я поднялась на ноги. Появился новый мощный мотор: так как мое белое пальто стало совсем бродяжьим, я начала решать задачи, чтобы меня все мужчины любили. Зачем мне нужны "все", я не задумывалась - желание было древним, как мир, и одновременно абстрактно-детским, направленным в белый свет, как в копеечку. По-видимому, ничто меньшее, чем "все мужчины", не могло мне мое пальто компенсировать. Одновременно мои задачи стали обрастать бредом, и так как их результаты находили себе применение не только в биологии, но и в экономике, социологии и сложных системах вообще, то получалось, что статистическая физика спасает цивилизацию. Цивилизация жалостным голосом взывала ко мне, умоляя не прекращать работать и не дать ей остановиться. Она находилась там, по ту сторону железного занавеса, где на свободе в ярком освещении она вроде как крутилась и преодолевала свои трудности нормальные трудности сложной системы, мучающейся своей сложностью. Я ей из своей серой мертвечины помогала, как могла - вокруг меня цивилизации не было. Чтобы увеличить помощь, я всех агитировала заниматься моими задачами и произносила длинные и горячие речи, заражая окружающих. Сейчас я их забыла, потому что они были неправильные - но тогда это был мотор, который мертвого мог поднять из гроба, и он меня поднял. Я моталась от задачи к задаче на двух костылях, как бывший парализованный; математика была для меня только несговорчивая девка, из которой я выбивала ответы на вопросы, спасающие мою далекую возлюбленную.

При переходе от задачи к задаче очень важно было выбрать правильную последовательность задач, чтобы по ним можно было пробежать, как по камушкам и не завалиться. Здесь я ни разу не ошиблась - следующая задача начинала как бы подмигивать мне и глядеть приветливо. Должна сказать, что в методологических вопросах я всегда все знала, будто мне бабушка нашептала и заранее планировала стратегию и тактику моего продвижения. Войска у меня были никудышные - мародерские орды с пищалями - но полководец глядел вперед. Колеса мои постепенно раскручивались, и я уже могла думать долго на одну тему. Теперь я знала, откуда берутся мелкие идеи - от них. Содержательные возникали другим путем - со вспышкой. Было еще третье состояние - цветная истина как бы медленно прорастала где-то сзади, медленно приближалась, видимая будто через матовое стекло и делалась очевидной. Она никогда не объясняла себя, и я к ней относилась недоверчиво, больше полагаясь на основательное колесо, добытое трудом. По отношению к нему мое усердие было безгранично, как у больного, который учится ходить с палочкой. Муж сообщил мне, что если думать на ночь - утром будет урожай. Это был огромный шаг вперед. Крупные рыбы мыслей медленно вплывали в еще не проснувшуюся сеть сознания, покуда кретинический визг будильника не обрывал их. Чертыхаясь и проклиная все на свете, я мчалась в институт к очередному шмону, и перед институтом давала такой кросс, что идеи у меня в пятки проваливались. Там я бессмысленно маялась восемь часов, развлекаясь только безнадзорными разговорами с кокетливыми мальчиками (для этого надо было найти деревянную дверь), и лишь на обратном пути домой пешком могла о чем-нибудь подумать. Колеса любили ходьбу, поездки в ненабитом транспорте и мои лыжи. Они мечтали, чтобы я высыпалась и поощряли любые проявления лени и расслабленности. Иногда выспавшись и провалявшись, я получала гораздо больше, чем от самой напряженной работы. Колеса были на русской ленивой стороне и не переваривали американской деловитости. Если бы Обломов догадался подумать о чем-нибудь путном перед тем, как лечь на диван, у него была бы колоссальная производительность.

Тут произошел случай, который показал, что голова моя начала проявлять признаки жизни. Мы с мужем решали одну очень трудную задачу, которая не поддавалась ни одной из ранее найденных отмычек. Только что провалилась очередная попытка решить ее. Муж, как всегда, с идиотским видом лежал на диване, я сидела рядом в кресле. И вдруг я открыла рот, сделала умное выражение и на чистом русском языке привнесла длинную фразу, описывающую внутреннее устройство задачи: "Она выглядит, - сказала я, - как если бы..." Далее следовали длинные слова с падежами, некоторым образом согласованными. Муж глянул на меня особенным образом - и задачу решил. Когда я удивилась удивился он: "ну как же, ведь ты сама мне сказала..." Чего я сказала - я понятия не имела, хотя фразу могла бы повторить любое количество раз. Я не видела в ней смысла. Решение мужа было сложным и я его не поняла - но через несколько дней, мучительными достижениями колеса, я сама получила простое решение задачи, и когда я глянула на него, я поняла смысл фразы, которую говорила.

Этот случай меня поразил. Отныне я с доверием стала относиться к своему оракулу и на его "указания" двинулась, как загипнотизированная, без опоры, то и дело припадая к земле до ползучего состояния из-за какого-нибудь пробела. Муж подбодрял меня возгласами: "давай, давай, одна идешь" - как на лыжных соревнованиях. Даже когда оракул вступал в противоречия с мужем, что случалось чаще и чаще, я хоть и со смущением, но всегда держала сторону оракула - и к моему изумлению, выигрывала. Я долго думала, как это умный муж может ошибаться, а глупая я оказаться права - и пришла к заключению, что муж думает мало и над посторонним делом, а я днем и ночью, и над кровным и личным. Была только одна вещь, в которой оракул грешил: он непрерывно внушал мне одно очень простое свойство моих задач, которое так и лезло в глаза. Я сказала о нем мужу - но он поднял меня насмех, и возразил, что такая простая и фундаментальная вещь должна быть в учебниках. Я перерыла учебники - ее там не было.

Тут сбылось, наконец, старца проклятье - меня начали убивать в институте. Я сама была виновата: ничего не понимая в психологии научных сотрудников, я вела себя, как щенок, который нашел мозговую косточку и всем ее показывал: "посмотрите, что за косточка! Ай да косточка!" А люди серьезные спрашивали: "что за собака? почему без ошейника? и почему воет?" Черт меня еще дернул сделать доклад на семинаре - я просто хотела рассказать, что целесообразности нет, а есть замечательная наука статфизика (наши технари и математики не проходили), которая в пять минут позволяет щелкнуть задачи, решение которых занимает длинные статьи. Доклад кончился разгромом: на меня неожиданно напал самый высокоморальный и уважаемый ученый нашего института, который в необычайно резкой форме утверждал, что результатов нет и не будет. Я утверждала, что результаты будут, защищалась, как умела, и в пылу спора упала с эстрады. Тогда носили такие тоненькие каблучки и я гробанулась.

На этом падении будто открылся тот факт, что я баба и железнодорожница, а не младший научный сотрудник, как считалось из приличий. "Баба - она баба и есть", как гласит народная мудрость, и "женщина - друг человека", как гласит интеллигентская. Только университетское образование позволяет этому дружку говорить, искусно подражая человеческому голосу, и то каждый понимает, что это несерьезно и скорее удивительно. Если же дружок заведет себе любимые идеи и на задних лапах двинется, как равный, в человеческое общество, обсуждать их - ему покажут кузькину мать. Что уж говорить обо мне, которая полезла с железными дорогами, да еще говорила про непонятную статфизику, да еще подняла лапу на авторитеты. Такое и мужчине не простили бы. Я нарушила не только чувство мужского превосходства, но и табель о рангах, и негласную гамбургскую лестницу способностей, установленную в нашем институте, согласно которой я сидела в самом низу и служила началом отсчета. Если бы я встала, все рухнули бы. Вот почему широкие массы младших и старших сотрудников в обстановке невиданного энтузиазма кинулись вымещать на мне свои детские и взрослые комплексы. Одни не понимали и считали, что понимать нечего; другие понимали и считали, что идея не по чину; третьи вдруг увидели конкурента. Просто удивительно, как изменились лица милых мальчиков, еще недавно кокетничавших со мной в коридоре; теперь в их глазах зажглись совсем другие мужские огни.

От этих разверзшихся глубин массовой психологии мне стало тошно и отсвет упал на работу. Сексуальный мотор пристыженно заткнулся, цивилизация заглохла, честолюбие вылетело вон при одном взгляде на младшие локти. Я уползла в свою конуру и написала еще одну пьесу. Так как я все-таки рассматривала эту деятельность как увиливание от своей основной и чувствовала себя виноватой, то в целях сокращения времени я взяла старых героев и влила новое вино в старые мехи. Вышло на три с минусом. Писала я месяца три, не отрываясь, хотя из института доносились воинственные крики, вызывавшие меня на ихнюю брань. Но я должна была облегчить душу. Я так и называла свою литературу "лечебно-учебная" и рассматривала как свой тайный порок, которого стыдилась немедленно по удовлетворении. Но физиологически он был мне настолько полезен, что и речи не могло быть о его искоренении, и я обходилась без графоманских мечтаний типа: "и вот я встал, красивый и стройный, и публика зааплодировала". Ничего плохого, кстати, э этом моторе не вижу - кроме того, что он портит качество работы.

Отписавши, я явилась на поле ихней брани. Что там творилось! Чистый Шекспир: теперь сам самый высокоморальный говорил о статистической физике, рассказывал, какая это замечательная наука и бросил свое подразделение на прорыв. Самое интересное, что результатов у него тоже не было - так что мы, собственно, стояли на равных. Не думаю, чтобы он от меня о статфизике услышал - он, наверное, давно готовился, а я случайно перебежала дорогу. Но теперь я своими грязными словами как бы пачкала светлый лик статистической физики, уже принадлежавшей данному подразделению, и требовалось меня физически убрать - так им, по-видимому, казалось целесообразнее. Во всяком случае, была создана комиссия из десяти старших сотрудников, которые единогласно поставили мне за работу двойку и внесли в дирекцию рекомендацию о моем увольнении. Меня столько раз выгоняли, что я даже удивилась, когда это произошло; но одно дело - начальство, а другое дело - народ.

На сей раз меня отстоял. А. Я. Лернер, но он больше не смог покрывать мои прогулы, и я каждый день вынуждена была ходить на работу, где со мной никто не разговаривал, а при встречах в коридоре глядели выше моей головы, в стенку. Каждый чувствовал, что он защищает науку. Двое-трое смельчаков общались на виду, рискуя репутацией, и еще один встречался тайно на задней лестнице. Травить собаку присоединялись все новые толпы мальчиков, покуда это не стало национальным еврейским спортом - убивать меня и не пускать в науку. Убивали меня почему-то евреи - зато все стукачи в институте были русские, так что злодеяния разделялись по расовому признаку. Теперь каждый шмон мог оказаться роковым - они окружили меня со всех сторон. Люди понимающие пока что грабили с трупа - стояла атмосфера безнаказанности. Ученик высокоморального профессора, бойкий и жизнерадостный, в шикарном светлосером костюме, сделал доклад по моей опубликованной работе, к которой ему вздумалось приделать бантик, вообще не упоминая моего имени, будто я сошла под землю. Присутствующие в зале понимали, где собака зарыта и с интересом смотрели, что я буду делать. Сделать я ничего не могла - потому что если бы я встала и открыла рот, я бы заплакала.

Из этого, конечно, не следует, что я не люблю мужчин; мужчины - как евреи, среди них есть разные. Но государство ученых я объеду за три страны и предпочту ему рабоче-крестьянскую диктатуру. Подгнило что-то в научном братстве, с тех пор, как оно стало массовым и оплачиваемым. Советская власть тут не при чем: совсем недавно я наблюдала подобную историю в Тель-Авивском университете, будто поставленную по готовому сценарию, даже с комиссией по проверке работы. Убедителен также пример Новосибирского академгородка, где ученые, предоставленные самим себе, разделились на касты, напоминающие индийские, установили сегрегированные рестораны для кандидатских и докторских банкетов и насчет жратвы сорганизовались так, что доктора получают четыре кило докторской колбасы] в месяц, а кандидаты только два кило краковской. Если бы Гаусс и Гиббс увидели такую картину, они легли бы обратно в гроб.

Поделиться с друзьями: