Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Да вы-то что понимаете, мелкий ублюдок? — вскричала Альма Сантакрус, и смешная и страшная одновременно. — Умишка-ко у вас с гулькин нос. — И тут ее закрутил, вобрал в себя и бесповоротно уволок смерч ярости. — Какого черта, с чего вы вздумали здесь проповедовать? Вы — дьяволы. Как же мне теперь горько, как я раскаиваюсь в том, что и мои дочки тоже оставались когда-то наедине с этими мошенниками в сутанах. Молю Господа только о том, чтобы ничего порочного с ними из-за этого не случилось. Молю Его о том, чтобы Он тысячу и один раз уберег их от демонов. — Голос ее захлебнулся, дыхания не хватило.

— Мама! — воскликнула Франция со своего места.

— Мама! — эхом отозвалась Армения.

Лица обеих сестер побледнели; поведение матери их поразило: она что, пьяна? Это на нее не похоже. Дамы, столпившиеся вокруг монсеньора, хранили молчание, весьма неловкое молчание. И только дядюшка Хесус сиял так, будто услышал великолепную новость. И во все глаза глядел на свою сестру, Альму, глубоко удовлетворенный, гордый за нее. Именно этого Альма и устыдилась. Ее ужаснул сам факт, что она дала Хесусу повод собой гордиться. Потому что именно присутствие здесь этого жуткого братца и явилось причиной ее дурного настроения, источником воплей, раздирающих ее изнутри. С появлением Хесуса она так и не смирилась. Ах, господи, как же ей теперь было стыдно от своих же слов, как же раскаивалась она в том, что угождала Хесусу, обнимала его. «Это ж такая бестия, тыщу раз бестия, — стенала она про себя, — ну зачем я его обняла? А теперь он, сущий демон, смеется надо мной, потешается: сестричка-то села в лужу».

И тут ни с того ни с сего ей вдруг вспомнилось, как однажды Хесус попал в очередную аварию, одну из тех, что бесконечно его преследовали; в тот раз его сбил мотоцикл, и он оказался на больничной койке. И ей пришлось пойти в доходный дом в ужасно бедном квартале, где он жил, и познакомиться с его зловонной комнатой — предстояло разыскать его удостоверение личности, которое Хесус никогда не носил с собой из опасения его потерять. Именно тогда она увидела и ветхую кровать, хуже нар арестанта, и просящие каши сапоги возле нее, и грязные носки, и раскиданные замызганные майки и трусы, и колченогую растрескавшуюся тумбочку возле кровати, а на ней разлохмаченную Библию с затертой обложкой, в которой, по словам Хесуса, он и хранил свое удостоверение. Альма открыла Библию и растрогалась: а ведь когда-то в юности Хесус хотел стать священником, к тому же поэтом. Обнаружив документ, она уже хотела покинуть комнату, но вдруг ей вздумалось заглянуть под кровать — и зачем только ей пришла в голову эта мысль? И там она увидела нечто внушившее ей гадливое отвращение и ужас: в дальнем углу под кроватью стояла картонная коробка, а в ней лежало женское белье. Зачем он хранил эти вещи? Белье было ношеное, заметила Альма, и самых разных размеров — и девчоночье, и женское. «Обязательно спрошу об этом у самого Хесуса», — подумала она тогда, но немедленно позабыла о своем открытии, как поступала каждый раз, когда некая находка ее уязвляла. Тогда ее посетила даже мысль, не предложить ли Хесусу жить у нее, но потом она сама на себя разозлилась: к чему это? Ведь она же рано или поздно и пострадает от его дурной благодарности. Помогать ему она не стала, хотя время от времени у нее все же появлялось желание позаботиться о белой вороне семейства. И ту же слабость она проявила, увидев, как Хесус сидит за ее столом и ест руками. «Точно такая же бестия, как и эти длиннополые, — думала она теперь, — которые вообще само воплощение Люцифера. А нам с мужем лучше было поехать в Кочинчину или весь день не вылезать из постели: куда лучше спать, чем мучиться на этом празднике шиворот-навыворот».

Несмотря на душившую ее ярость, уже пожалевшая о своих словах сеньора Альма избегала взгляда монсеньора. Однако монсеньор Идальго смотрел уже не на нее; теперь он глядел на часы: пора было уходить, бежать из этого дома во что бы то ни стало.

В нем, и вовсе не безосновательно, родилось подозрение, что магистрат поделился его секретом с Альмой Сантакрус, этой женщиной со змеиным языком, тиранического склада матроной, кощунственной и деспотичной особой. «Какая чудовищная ошибка! — с содроганием подумал он. — Ведь эта немилосердная сеньора проявляет еще большую жестокость потому, что знает о моем грехе. Какой позор! Мне сейчас была явлена моя крестная мука до гробовой доски. Помоги же мне, Господи, помоги мне вынести отсутствие прощения».

И, почти бессознательно, чуть не плача, он осушил бокал с вином, который протянул ему секретарь, дабы помочь успокоиться.

Все молча подняли свои бокалы и выпили вместе с ним.

«Но уйти прямо сейчас, — подумал монсеньор, хотя мозги шевелились с большим трудом, — сбежать с этого бесовского бала означает подтвердить каждое из этих богохульств, извергнутых зверем. Нет. Нужно дождаться магистрата и с глазу на глаз спросить с него объяснений или хотя бы потребовать, чтобы он заставил замолчать эту Медузу, которую называет женой, заставил ее замолчать или же удавил», — зло подумал священник, к собственному неудовольствию. Так что монсеньор Идальго с секретарем не откланялись, а объявили, что выйдут в сад прогуляться и там подождут магистрата.

Дядюшка Хесус в душе хохотал: прогуляться по саду? Да с такой музыкой у них ноги сами в пляс пойдут.

Опечаленная, исполненная раскаяния Сеньора Альма, понурив голову, молчала и без единого слова позволила священникам удалиться.

Ни одна из присутствовавших дам не решилась выйти вслед за монсеньором.

Альма Сантакрус по-прежнему оставалась здесь самой могущественной особой.

10

Это ж не только чистое наслаждение, криком кричала возмущенная душа монсеньора Идальго, это боль. Совершив грех, он ночи напролет этой болью терзался. Все эти мальчики, представлявшиеся ему одним-единственным, влекли его к себе снова и снова, закабаляя. После дней покаяния, в полной безопасности в убежище Бога, он вновь бросался в греховную пропасть, еще более алчущий, обновленный своей болью. Прожорливость его не знала ни границ, ни пределов.

Не помогали и власяницы, носимые на теле и днем, и ночью. Телесного умерщвления оказывалось недостаточно. Голодная страсть, державшая его в осаде, рано или поздно брала верх. Спал он, завернувшись в лохматое одеяло из козьей шерсти с рядами шипов на уровне живота. Днем же под рубашкой носил жесткую нательную сорочку из джута и сокрушался, что не мог раздобыть одежду из верблюжьей шерсти, подобную той, в которую облачался святой Иоанн Креститель. Монсеньор вызывал в памяти примеры святого Анастасия, Иоанна Дамаскина и Феодорита, освященных самобичеванием. Он собирался уже отказаться от власяницы, прочтя однажды, что святой Кассиан не одобрял ее использования, считая средством удовлетворения чужого тщеславия. Однако потребность в самоистязании в том или ином виде он ощущал, так что начал носить металлический пояс с шипами: прикреплял его к ноге и пропускал под мышкой; нанесенные подобными предметами раны кровоточили, не оставляя видимых следов. Голый, как Назаретянин, он разглядывал себя — страждущего, испещренного язвами.

Едва рукоположенный в сан священника в той школе для мальчиков, где он преподавал Закон Божий и где впервые проявилась и вышла из-под контроля его страсть, он обнаружил, что беда его не только хорошо известна, но и разделяема, и не только послушниками, но и самим настоятелем. Собственно говоря, хотя он и не желал этого признавать, карьеру священнослужителя он избрал именно по той причине, что из тайных признаний, из сокровенных свидетельств, из многочисленных сплетен знал о происходящем за каменными оградами интерната. Добрейший падре Немесио, настоятель той школы, подарил ему деревянный ящичек с вырезанным на крышке крестом. Открыв этот ящичек в уединении своей кельи, он увидел, что в нем лежит сплетенный из ковыля кнут. Пусть настоятель ни разу не сказал ему на данную тему ни единого слова, но это исключительно потому, что предпочел просто вручить ему сей невероятный символ, кнут флагелланта. С кнутом он продержался год. Хлестал себя и громко молился, но все же сдался. Со временем он собственными руками соорудил для себя терновый венец, что-то вроде подушки, чтобы избавиться от греховных снов. И все же ни одно средство из этого ряда не помогло ему победить похоть — та будила его и заставляла, сгорая от возбуждения, фантазировать, предвкушая будущее наслаждение, следующий шаг, следующего мальчика. И он грешил, снова и снова, что уже было равносильно страданию, но кто мог понять его страдания? Быть может, эти муки, самые что ни на есть неподдельные, с лихвой искупали его грех с мальчиками. Да ведь они тоже грешат, думал монсеньор, выдавая индульгенцию самому себе, ведь мальчики и сами подстрекали его к греху: зачем они его обнимают, зачем зовут, ласкают его своими ручонками? Вовсе не детские розовые ручки тянут к нему мальчики, но окровавленные руки дьявола.

На лице каждого ребенка видел он направленную против себя похотливую улыбку, дерзающую творить зло, а ведь похотливость рождает грех, кричал он себе, а грех, единожды совершенный, влечет смерть.

Он был подвержен страданию, вовлечен в царство смерти. Его склонность ко злу являлась следствием человеческой природы, справиться с которой он был не в силах; каждый раз он терпел поражение. Помимо этой вечной пытки и ежедневной флагелляции его утешала уверенность в том, что каждый из ему подобных, вне зависимости от занимаемого ими положения, страдает от того же порока. Церковь есть не что иное, как дом этого страдания. Члены ее не выставляют его напоказ; это, конечно, секрет, однако для них для всех — невысказанная вслух истина. И они молча, в полной тишине, помогали друг другу, друг друга прикрывали, и, несмотря на преобладающие душевные мучения, похоть покорила их всех, стала владычицей каждого, она царствовала в каждом из них, даря мгновенное счастье, чтобы потом заставлять их терзаться, хотя и не все были такими, как он сам, думал он про себя: большинство наслаждается без всяких там угрызений совести.

Эта уверенность повергала его в ужас, об этом он предпочитал просто не думать.

Когда он познакомился с падре Перико Торо, им овладело предчувствие, что его юный секретарь подвержен той же губительной страсти. Что они равны в своей боли. Они ни разу не признали это открыто, глядя друг другу в лицо, но с первой секунды каждый из них понял, кто есть кто. Оба одинаковые. Однажды падре Торо открыл ему, что ребенком его на протяжении трех лет — с семи до десяти — насиловали трое священников. Отводили в исповедальню и там «исповедовали», как и многих других мальчиков. Теперь же молодой секретарь, который преподавал в школе катехизис, делал то же самое с другими мальчиками: он их «исповедовал», и наслаждение его было столь же велико, как и его боль.

И вот уже несколько лет, с первого взгляда, которым обменялись монсеньор со своим секретарем, они принадлежали друг другу.

Секрет сделал их побратимами.

Масштаб этого клейма оказался огромен, размышлял монсеньор; он дал результат, казавшийся беспрецедентным: из каждых десяти католических священников в мире по меньшей мере восемь предаются одному и тому же греху; оставшиеся двое не предаются ему просто потому, что не осмеливаются. Они никогда не стремились найти для себя естественный исход похоти и облегчение в женщинах, расположенных таковую услугу мужчине предоставить. Подобное облегчение их не интересовало: цель была иной — мальчики, дети. Это было братство прилежных висельников, веками сплачиваемое одним и тем же грехом. И грех этот был их брендом.

Поделиться с друзьями: