Наваждение
Шрифт:
Вот опять окно,
Где опять не спят,
Может пьют вино,
Может, так сидят,
Или просто рук
Не разнимут двое,
В каждом доме, друг,
Есть окно такое…
Не в каждом. В большом, нашпигованном людьми доме напротив — лишь одно. И сегодня, и вчера.
Или просто рук
Не разнимут двое…
Чего бы ни отдал я сейчас, чтобы подержать Катю за руку. Не целовать даже, не обнимать — просто за руку подержать. У нее были очень красивые руки — белые, гладкие, с прозрачными, почти неразличимыми ногтями. Светка уже выросла, в школу пошла, а мы с женой, как юные влюбленные, все ходили, держась за руки. И в кино так сидели. Мне нравилось ощущать в своей ладони ее ладонь, нежную, теплую. И как забыть белизну ее рук — тех, других, восковых, — сложенных на груди? У меня есть только одно средство забыть — утратить навсегда способность помнить. И я это сделаю.
Катю я любил. Теперь я точно знаю, что такое любовь. Это когда все остальное, абсолютно все — не имеет значения. Когда без этого человека жизнь не нужна, в прямом, не переносном смысле слова. Когда понимаешь, что черную, сквозящую мертвенным холодом дыру расставания навсегда — не заткнуть, не заполнить никогда и ничем. Никогда и ничем. Можно в бессильной ярости расколотить башку о стенку. Но лучше и надежней уйти из жизни наверняка, предусмотрев любую случайность возврата. Катю я любил. И убил ее. Не сволочной «КамАЗ», не роковой случай — Катю убил я. И я один знаю это точно и безнадежно. Я не должен был идти на тот идиотский, слепой обгон на скользком, масляно лоснящемся после дождя шоссе. Они мне доверили свои жизни. Я отвечал за их жизни. Я убил жену и искалечил дочь. Мне фантастически не повезло, я остался жить. Отделался пустяковыми ушибами. Коварная, изуверская подлость судьбы…
Я глядел в одинокое непогашенное окно напротив, думал о Кате. Я думал о ней всегда, даже когда думал о другом — постоянно возбужденный, негаснущий очаг где-то в глубине мозга. Лицо ее не пострадало, она лежала в гробу удивительно красивая, красивая какой-то особой, неземной красотой. Верхняя губа у нее была чуть коротковата, приоткрывала ровную белую полоску зубов. И это ей очень шло, придавало скуластому Катиному лицу мальчишески озорное, лукавое выражение. У мертвой Кати — анатомию этого процесса мне трудно объяснить — губы плотно сомкнулись, сделав лицо строгим и печальным. Оно преследовало меня. И мучительно вспоминалось все время таким, а не прежним, улыбчивым… Это я убил ее.
Почему я хочу умереть, не страдая? Почему трусливо выбрал легкую смерть?
Я глядел в непогашенное окно — и вдруг почувствовал, что никто там, за ним, не держится за руки. Там, за ним, одиночество, скорбь, и страх. Страх остаться одному в темноте, лишиться единственного утешителя — света. Я почувствовал это так проникновенно и остро, будто связала меня с горемыкой из дома напротив какая-то прочная зримая нить. Мне стало жаль его. Почти так же, как себя.
— Держись, держись, браток, — вслух произнес я. — Если ты предпочел смерти жизнь, пусть даже самую невыносимую, ничего другого тебе не остается.
До утра я уже не уснул и весь день потом размышлял, достойно ли накажу себя, тихо и безболезненно отравившись. Не справедливей ли будет грохнуться на землю со своего восьмого этажа, чтобы разлетелось все к чертовой матери, или сунуть голову в петлю, безжалостно удавливая себя. Мелькнула мыслишка, что безобразно буду выглядеть в гробу, и я тут же злобно выругал себя — нашел о чем заботиться, придурок! Я сознавал, что теряю человеческую нормальность, перехожу опасную грань между возможным и неподвластным. Но это не тревожило меня и не смущало — значения уже не имело. Нерешенным оставался единственный вопрос — уйти в муках или без них. А еще время от времени неизвестно зачем всплывало в моей беспокойной памяти то загадочное окно — погаснет ли сегодня ночью? Досада от этого лишь усиливалась — мне-то зачем?
Поздний ноябрь — отвратительная пора года. У нас, на юге, он нередко просто невыносим. С пронизывающими ветрами, захудалым мокрым снегом, грязью и гололедицей. Предвестие такой же гнилой и слякотной зимы. Мне, к счастью, эта грядущая мерзость не грозила — я с очередной зимой не встречусь. Шел с работы домой, ругал себя, что забыл взять зонт, кутался в липкий воротник плаща. Хорошо, что Светка у родителей в Подмосковье, там хоть зима человеческая, здоровая. Светка… Я не сопротивлялся, когда мама увезла ее, выписавшуюся из больницы, знал, что с ними дочери сейчас будет лучше, чем со мной. А потом… Нет, не нужно думать, что станется «потом». Мысль об этом — самая пакостная язва в сердце, но изменить уже ничего нельзя. Светке лучше вообще не иметь отца, чем остаться со мной, дотла выгоревшим. Жаль, не увижу ее взрослой, невестой. Представить, однако, не трудно — они ведь с Катей так похожи…
Многому я выучился за месяц без Кати, но никак не удавалось заставить себя хоть ненадолго отключаться от этих гибельных, душу выгрызающих наваждений. Вспомнил вот о Светке — и обречен теперь изводиться часами — до стона, до осатанения. Поскорей бы оборвать все, избавиться раз и навсегда. Каждый день, каждая ночь только добавляют отчаяния…
Пяти еще нет, а на город уже сползли мутные сумерки, зажигались огни. Я поравнялся со своим домом, оглянулся. В том, на другой стороне улицы, светилось множество окон, я не сразу отыскал «мое», ночное. Снова тот же ненужный, вздорный интерес — погаснет ли оно сегодня. По пути я заходил в магазин, купил две бутылки кефира — захотелось вдруг, сам поразился.
Я стоял у окна, пил из горлышка кисловатый кефир и вглядывался в желтый прямоугольник. Ждал, что появится в нем чья-либо тень, мужская или женская — хоть какое-то для меня занятие. Проторчал минут пятнадцать, но никакого движения там не заметил. Походил по комнате, затем включил телевизор и плюхнулся в кресло. Показывали очередной американский боевичок, но мне было все равно во что пялиться. А дальше — как повелось уже: незаметно уснул и пробудился от кошмарных видений. Все то же мокрое шоссе, тот же подпрыгивающий борт прицепа, мчащийся на меня остервенелый «КамАЗ», расширенные Катины глаза…
Я проснулся от собственного крика. Комната призрачно освещалась безжизненным экраном. Я вытер ладонью влажное лицо, включил торшер. Без двадцати два. Это совсем плохо. Почти вся ночь впереди, а заснуть, сомневаться не приходилось, уже не удастся. И такая тоска меня взяла — действительно удавиться впору. Лихорадочно сунул в рот сигарету, яростно зачиркал капризной зажигалкой. Сделал подряд несколько жадных, наркотических затяжек, ткнул пальцем в телевизорный выключатель. Сиреневая рябь на экране превратилась в безжизненное матовое стекло. Сразу же вспомнилось окно напротив — не погасло ли. Отчего-то ужасно хотелось, чтобы оно горело, словно от этого что-то зависело. Сделал два торопливых шага — и увидел его. В том доме не все окна почернели, пяток, вразброс, еще светились, «мое» тоже. Я облегченно вздохнул, даже чуть повеселел. Значит, снова я не один затерялся в проклятой ночи, не один изводился.
Мне предстоял тяжелый день. Нужно было отрубить предпоследний «хвост». Я не мог уйти, не простившись с одним человеком. Только с одним, остальные меня мало интересовали. Друзьями я не обзавелся, разве что приятелями, коллегами. В этот чужой для меня город я приехал уже в зрелом возрасте, когда обретение друзей — большая удача. Да и сходился я с людьми всегда туговато. А после женитьбы на Кате и рождения Светки вообще отпала потребность в каких-либо друзьях — жена и дочь стали для меня всем, для других места просто не оставалось. Но была еще Полина Семеновна, женщина, которой я… Так и тянет сказать «обязан всем». Может быть, и всем, а уж если стою я чего-то как хирург — это ее заслуга. Когда я появился в больнице, ей уже пошел седьмой десяток. Но рука осталась верной и глаз, что называется, алмаз. Чуть ли не каждый день оперировала и — не в пример многим и многим маститым хирургам — натаскивала нас, молодых, пестовала и опекала. А узнав — не от меня, кстати, — что хозяйка отказала мне в квартире и я ночую где придется, забрала к себе. Я, конечно, пытался сопротивляться, комплексовал, но Полина Семеновна обладала редчайшим даром благодетельствовать — прекрасное слово, вывернутое у нас почему-то наизнанку — ненавязчиво и необидно. Отказать ей попросту невозможно.