Реализм Гоголя
Шрифт:
Показав дисциплину свободного народа, Гоголь показывает свой свободный народ и в труде (вспомним радищевскую оду «Вольность» и в ней тему радостного и плодотворного труда свободного человека в противопоставлении косного труда раба). Запорожцы, как это говорилось в третьей главе «Тараса Бульбы», не трудятся, если не считать воинских упражнений и охоты. Но вот — в четвертой главе — народ решил поход. «В тот же час» все запорожцы разом принимаются за работу — снаряжают, чинят, оснащают свой флот; без бюрократии, без опеки начальства, сам народ все делает быстро и споро; работа кипит; общий труд вершит чудеса, — так рисует эту сцену Гоголь. Никто не гнушается трудом, и усилия всех сливаются в яркую, пеструю, разнообразную гиперболическую картину, полную движения, шума, полную боевой жизни, прямо-таки горьковского тона картину торжествующей и лихой мощи коллективного народного труда, заканчивающуюся словами: «Стук и рабочий крик подымался по всей окружности; весь колебался и двигался живой берег». Ничего подобного нет во всей совокупности гоголевских изображений современной ему жизни. И в конце четвертой главы еще одна существенная нота — лирическая нота чистой любви к родине свободных людей (еще Радищев учил, что ни раб, ни угнетатель не может быть патриотом, «сыном отечества»): «Когда тронулся табор и потянулся из Сечи, все запорожцы обратили головы назад. «Прощай, наша мать!» сказали они почти в одно слово: «пусть же тебя хранит бог от всякого несчастья!»
Политический мотив прославления общественного устройства Сечи, как она в идеализированном свете предстала в повести, звучит на всем ее протяжении, осмысляя и высокий пафос битв запорожцев, и их готовность умереть за Сечь и за Русь, и возвышенно звучащее обращение запорожских начальников к народу — «паны братья», обращение, полное уважения к массе граждан, и братства, и равенства, и, конечно, свободы; отсюда же возникает и эпический, «гомеровский» тон и стиль в описании битв, отчетливо указанные Брюсовым и др.; и тот же эпический тон овевает «мирные сцены» в лагере запорожцев, например: «Потом сели кругами все курени вечерять и долго говорили о делах и подвигах, доставшихся в удел каждому, на вечный рассказ пришельцам и потомству», — это как бы отклик пиров после битв у Оссиана, и речь здесь идет об эпической славе песен бардов и аэдов.
Но наиболее прямо выражена тема идеальной республики после третьей главы вновь в восьмой главе. Здесь повествуется о народном совете, раде, собравшейся в лагере под Дубном по поводу известия о нападении татар на Сечь. «Вот отчего собрались запорожцы. Все до единого стояли они в шапках, потому что пришли не с тем, чтобы слушать по начальству атаманский приказ, но совещаться как ровные между собою». Этот мотив надетых и снятых шапок все время возвращается, иллюстрируя мысль о республике свободных и равных людей, для битв за отечество добровольно приемлющей дисциплину подчинения и готовую всегда вернуться к своей свободе. Поэтому воины на совете становятся гражданами, подчиненные, народ, — господами, а начальник, диктатор, — слугой народа: «И кошевой снял шапку уж не так, как начальник, а как товарищ, благодарил всех козаков за честь [его пригласили высказаться] и сказал: «Много между нами есть старших и советом умнейших, но коли меня почтили, то мой совет…» и т. д. (заметим это — «почтили»). Совет заканчивается единодушным решением народа (единодушие — еще одно достоинство народного общества): «Что, согласны вы на то?» — спросил кошевой. «Все согласны!» — закричали козаки. «Стало быть, раде конец?» — «Конец раде», — закричали козаки. «Слушайте ж теперь войскового приказа, дети!» — сказал кошевой, выступил вперед и надел шапку, а все запорожцы, сколько их ни было, сняли свои шапки и остались с непокрытыми головами, утупив очи в землю, как бывало всегда между козаками, когда собирался что говорить старший…» Заметим здесь характер речи кошевого, уже иной, чем во время рады; теперь он приказывает, а не благодарит за честь. [34]
34
Этот же смысл имеет сценка в первой редакции повести; во время рады кошевой зовет обратно на Сечь. Запорожцы хотят остаться:
«Мы не хотим идти на Сечу! Мы остаемся здесь!» — кричала толпа.
«Что вы? сдурели? Я вас, чертовы дети, перевяжу всех».
«Какую он может иметь власть? — сказал Тарас, обращаясь к запорожцам. — Мы — вольные козаки!»
«А что ж? Мы вольные козаки!» — говорили запорожцы.
«Дам я вам вольных! Вы где вольные? На Сече. Вот там вы вольные! Там вы можете снять с меня достоинство, связать меня и убить, и все, что хотите; а тут вы ни слова. Знаете ли вы, что такое военное право? А ты что тут заводишь бунт?» — сказал он, обращаясь к Бульбе».
Гоголь снял этот эпизод, может быть, потому, что во время рады кошевой у него и не должен вовсе покрикивать на казаков и не может говорить о бунте. В первой редакции — мысль о том, что казаки в Сечи — народ-господин, а под Дубном — войско, подчиненное военачальнику. Во второй редакции — мысль о том, что казаки на раде — народ-господин, а в бою войско, подчиненное военачальнику. В принципе, конечно, разницы нет.
И опять — в таком именно обществе рождаются высокие добродетели; тут и бессребреничество, презрение к богатству, отрицание имущества, свойственные сечевикам; недаром они так легко, не считая, спускают добытые с бою цехины и драгоценности; так, после рады: «А сколько всякий из них пропил и прогулял добра, ставшего бы другому на всю жизнь, того и счесть нельзя. Всё спустили по-козацки, угощая весь Мир и нанимая музыку, чтобы все веселилось, что ни есть на свете».
И самое важное, великое в Сечи рождается именно в обществе равных и свободных — единство, братство, «товарищество». Мир зла, по Гоголю, мир, ему современный, и в Европе и в России, не един, разрознен, поделен множеством перегородок, разъединяющих людей, — сословиями, чинами, иерархией властей, насилием, трусостью, богатством; и человек в этом мире живет в скорлупе, лишен простора, широты, размаха (вспомним простор и в веселье, и в бою, и на раде у запорожцев); он отрывается от народа, от стихии коллектива, от родины и становится эгоистом, мелочным и ничтожным; он придумывает множество искусственных форм бытия и отношений между людьми, тогда как люди рождены для братства. И это-то братство есть там, где нет ни чинов, ни капиталов, ни всего другого, ненавистного Гоголю в Петербурге — да и в Париже. Поэтому Касьян Бовдюг, старый мудрец, так говорит «панам-братьям»: «Первый долг и первая честь козака есть соблюсти товарищество. Сколько ни живу я на веку, не слышал я, паны братья, чтобы козак покинул где или продал как-нибудь своего товарища…»
Человек современного общества ничтожен и слаб, — так говорит всеми своими повестями Гоголь, — ибо он замкнут в ничтожной и бренной скорлупе своей индивидуальности. Наоборот, идеальный человек могуч и велик — так как он влит в стихийное единство коллектива, в «товарищество». Поэтому-то Сечь рождает героев, эпос.
Суть, основа, образный и идейный стержень «Тараса Бульбы» — товарищество, идея массовости, стихийного коллектива, противостоящего эгоизму отрешенной индивидуальности; то есть сущность «Тараса Бульбы», повести, столь во многом связанной с традициями романтизма, — резко и принципиально противостоит романтизму. С этим связана и «безгеройность», явственная уже в «Тарасе Бульбе» и в негативном, сатирическом преломлении утверждающаяся в «Ревизоре» и «Мертвых душах» (первом томе).
Литература современного Гоголю общества тоже погрязла в «ячестве», в эгоизме уединенного человечка, с личностью которого она носится, раздувая ее до космических масштабов. Человечек пыжится стать героем и дерзает занять всю раму картины в искусстве, захватить и поглотить своей единичностью и своей психологией все искусство.
Гоголь резко повертывает руль искусства в другую сторону. Изображая силу блага, величие человека, присущее человеку всегда, и в самом падении его, Гоголь изображает человека как массу, как коллектив (непременно — коллектив равных и свободных); изображая силу зла, унижающего человека, Гоголь рисует тоже не единичности, а систему зла, совокупности людей в зле («Ревизор», «Мертвые души» и т. д.). Внутренний принцип, во многом организующий художественное мышление Гоголя, — это принцип недифференцированной стихийной массовости, целостного восприятия мира как системы больших человеческих единств. Гоголь стремится вырваться из границ восприятия жизни в категориях отдельного человека, прорваться к некоему, для него, видимо, еще неясному горизонту широких коллективов и целостных стихий, отречься от индивидуализма, разъедавшего почти весь XIX век, и, если нельзя иначе, лучше растворить личность, даже свою собственную личность, в стихии общего, в народе, в свободе, — позднее, после крушения, — в стихии религиозного космоса, — чем согласиться с превознесением личности.
Нечего и говорить, что эта готовность отдать без остатка человека массе, общему, стихии несла в себе величайшую опасность — идейную и художественную, — опасность утери человека и идеи его ценности; и эта опасность трагически обернулась реакционностью в идейном плане у Гоголя «Выбранных мест». В искусстве же она — конечно, совсем в другой идейной сфере — привела к тенденциям ликвидации искусства в «физиологической» литературе.
Но этот же культ целостных коллективов, единств, в которых человек становится силой и бессмертием, был проявлением могучего демократизма Гоголя, мужицкой стихии, говорившей в нем. Гоголь ставит перед новой литературой всего человечества задачу, с такой силой, остротой и глубиной не поставленную еще никем до него, задачу, не понятую в полной мере ни его современниками, ни его потомками до конца XIX столетия, задачу создания конкретных образов не просто людей-личностей, а целостных единств людей, их жизней, их слиянных судеб. Так он построил конкретный образ города («гоголевский Петербург») как совокупности людских судеб; он же строил (пусть не достроил) единый образ России в «Мертвых душах».
Это была задача, не разрешимая до формирования социалистической структуры сознания и искусства, и Гоголь разрешал ее на путях подчинения и даже поглощения единичного общим — тогда как решение ее возможно лишь в диалектическом единстве единичного и общего. Но в творчестве Гоголя 1830-х годов это была задача демократического искусства, и Гоголь разрешал ее, хоть и не разрешил. И в «Тарасе Бульбе» тема товарищества и «безгеройность» — проявления одной и той же сущности.
В этой повести ведь герой, в сущности, не столько Тарас со своими сыновьями, сколько именно Сечь, вольное казачество, его этическое величие при всей суровой дикости его, так же как в «Невском проспекте» герой — Невский проспект, Петербург, а в «Ревизоре» — смех в позитивном плане, то есть в негативном плане — вызывающий горький смех уклад бюрократической государственности в целом.
Поэтому характер центрального монолога, обнаруживающего нерв всей повести, имеет речь Тараса войску перед последней битвой под Дубном, битвой, в которой Тарас убил Андрия и потерял Остапа, опять речь о товариществе: «Хочется мне вам сказать, панове, что такое есть наше товарищество…» — с такими формулами, как «нет уз святее товарищества», и с мыслью о том, что товарищество — спасение и святая святых родины. И тут же эта же речь уясняет не только смысл всей повести, но, пожалуй, и всего сборника; говоря о сути идеала, речь Тараса говорит и о гибели идеала, и, разумеется, не столько к эпическим временам Тараса относится его упрек, сколько к временам Гоголя, когда восторжествовали неравенство, рабство, подлость, всякая социальная неправда: «Знаю, подло завелось теперь в земле нашей; думают только, чтобы при них были хлебные стоги, скирды, да конные табуны их, да были бы целы в погребах запечатанные меды их; перенимают, черт знает, какие бусурманские обычаи; гнушаются языком своим; свой с своим не хочет говорить; свой своего продает, как продают бездушную тварь на торговом рынке. Милость чужого короля, да и не короля, а паскудная милость польского магната, который желтым чоботом своим бьет их в морду, дороже для них всякого братства…» — таково обвинение современности, рождающей Иванов Ивановичей и Иванов Никифоровичей, и таково объяснение того, почему вместо Тарасов живут и торжествуют Довгочхуны: жадность к богатствам, утеря национальных традиций, крепостничество, рабствование монарху и магнату — все это приведшее к гибели «братства».
Конечно, ничего не меняется от того, что здесь говорится о польском магнате и чужом короле, тем более что прочные представления декабристской поры о царе как инонациональной силе, чуждой русскому народу, духу исконной национальной стихии, о царе-«немце», держались и в передовых кругах 30-х годов. Сохраняет же для Гоголя силу декабристское представление о свободе как национальной особенности, черте исконного национального характера русских, лишь искаженной в новые времена. Это представление не один раз проявляется в «Тарасе Бульбе», начиная с первой главы, где говорится о порыве к воинскому подвигу: «Словом, русский характер получил здесь могучий, широкий размах, дюжую наружность» (слова о «русском царе» в концовке повести — с одной стороны наклейка, с другой — одно из проявлений грядущего перелома к реакции в сознании Гоголя). На основе этой же мысли вырастает и осуждение отказа от древних русских обычаев, перенимания басурманских обычаев и языка, — все, столь характерное для декабристского круга (вспомним хотя бы Грибоедова с Чацким).
Что же касается выпада против крепостного права («свой своего продает…» и т. д.), то только нежелание видеть в тексте то, что в нем написано ясно и прямо, может привести к игнорированию этого места речи Тараса. Между тем Тарас, — и его устами Гоголь, — далее еще сильнее и горше осуждает падение современности, измеряемое отклонением ее от эпического идеала. При этом здесь формулируется также основоположное представление Гоголя о том, что в Довгочхуне не умер, а лишь спит Тарас, что в каждом человеке, даже опустившемся в болото подлости, есть Человек с большой буквы; и дело Гоголя-художника, дело всей его жизни — разбудить человека, заставить его ужаснуться своей пошлости и неправде всей жизни, окружающей его: «Но и у последнего подлюки, каков он ни есть, хоть весь извалялся он в саже и в поклонничестве, есть и у того, братцы, крупица русского чувства. И проснется оно когда-нибудь, и ударится он, горемычный, об полы руками, схватит себя за голову, проклявши громко подлую жизнь свою, готовый муками искупить позорное дело…» [35]
35
Не лишено интереса, что в предшествующей редакции, в рукописи, у Гоголя в этом пассаже звучали националистические нотки, которые он вытравил в окончательном тексте; там говорилось: «Но у последнего подлюки, каков ни есть, потерявшего имя человека в низкопоклонничестве, есть и у него — будь только он русского рода, а не какая чуждая примесь, — есть чувство в душе…» Может быть, Гоголь вспомнил Фонвизина, Кюхельбекера, Пестеля и многих других — и устыдился.