Реализм Гоголя
Шрифт:
Общеизвестны цензурные мытарства «Ревизора», тянувшиеся десятилетия. Через двадцать лет после появления комедии ее всё еще сравнивали с пьесой Бомарше и видели в ней опасную революционную силу. 23 мая 1856 года новороссийский генерал-губернатор граф А. Г. Строганов конфиденциально писал министру просвещения А. С. Норову: «Не знаю, каково мнение вашего превосходительства о комедии «Ревизор», я, в глубине моего убеждения, полагаю, что она по своему началу, содержанию и духу есть копия au petit pied [110] «Сватьбы Фигаро»… Я уверен, что если «Ревизор» и сотни ее последователей не произвели еще, благодаря богу, таких печальных последствий для России, как творение Бомарше для Франции, — но уже в переводе навлекли на Россию много нареканий и лживых суждений за границей». [111] Нет необходимости полемизировать с графом по поводу его безнадежно архаических для 1856 года исторических представлений, согласно которым Бомарше (очевидно, вместе с Вольтером и Руссо) произвел Французскую революцию, а также спорить с ним по вопросу о нападках французской печати на Россию, приуроченных к французскому переводу «Ревизора», но вызванных международной ситуацией — Крымской войной Наполеона III с русским царем. Существенно здесь то, что Строганов боится революционной разоблачительной силы «Ревизора» и «сотни» последователей Гоголя. Эти последователи, конечно, — натуральная школа и уже Чернышевский, революционная демократия, «шестидесятники». Понятно, что именно усиленное брожение умов в 1856 году заставляло так беспокоиться генерал-губернатора; понятно, что и «Ревизора» он оценивал теперь в свете крымской катастрофы, проповеди «Современника» и натуральной школы, всеобщего «шатания» и т. д. Но примечательно то, что именно «Ревизора» связывал он со всем этим, именно в комедии Гоголя видел начало всей пагубы.
110
Здесь — уменьшенная (франц.).
111
«Литературный музеум». Цензурные материалы. Под ред. А. С. Николаева и Ю. Г. Оксмана. I (1921), стр. 352.
Незачем приводить еще свидетельства современников. Количество цитат не решает здесь дела. Но нельзя не обратить внимание на то, что, по-видимому, и сам Гоголь вовсе не заблуждался насчет политического смысла своей комедии, как и насчет оценки ее в правительственных кругах. Гоголь, вообще говоря, был скрытен, во всяком случае на бумаге, по части своих политических мнений. Это, кстати сказать, примечательно. Если бы Гоголь 1835–1836 годов был бы настроен консервативно, ему незачем было бы молчать об этих своих настроениях, он мог бы свободно выражать их и в письмах. Но настроения обратного рода имело смысл скрывать, и Гоголь, человек мнительный, подозрительный и нервный, не легко открывал их и таился в письмах, как мог. Однако в творениях своих гениальный художник не мог не выявить себя политически: искусство не терпит лжи, а умолчание ведь тоже ложь.
Когда Гоголь в последний раз дорабатывал «Ревизора», уже в 1841–1842 годах, уже на грани перелома к реакции и безумию, но все еще развивая и углубляя первоначальный замысел комедии, он вставил в последний монолог Городничего известные слова о нем, Гоголе: «Найдется щелкопер, бумагомарака, в комедию тебя вставит. Вот что обидно: чина, звания не пощадит…», и ниже: «У! щелкоперы, либералы проклятые! чертово семя! Узлом бы вас всех завязал, в муку бы стер вас всех, да черту в подкладку! в шапку туды ему!» Это, как отметил еще Н. С. Тихонравов, отклик на «бранные слова и угрозы, которые раздались тотчас после первого представления «Ревизора» по адресу автора»; эта брань и угрозы «повторяются теперь со сцены — осмеянным Городничим в минуту исступления». [112]
112
Гоголь. Сочинения, изд. X, т. II, стр. 656.
В самом деле, эта пародия на оценку «Ревизора» реакцией — это ответ ей Гоголя. И Гоголь понимает, как видим, что в глазах начальства он, Гоголь, — либерал (в те годы слово «либерал» еще не противостояло понятию «революционер», а означало — свободолюбец, или, в устах реакционеров, — крамольник, бунтарь), и ему грозят уничтожением. Между тем Гоголь, понимая все это, не только не пугается, не заявляет в тексте комедии, что он, мол, вовсе не либерал, не только не смягчает текста пьесы, но, наоборот, заостряет его не в одном месте и, в частности, вставляет этот самый пассаж в монолог Городничего, венчающий пьесу. Между тем ведь этим пассажем он уравнивал важных лиц, осуждавших комедию, с Городничим, так как именно Городничий повтор яет их слова (вспомним, что аналогичные суждения о «Ревизоре» в «Театральном разъезде» изрекают именно сановные господа). Значит, в образе Городничего воплощен не только мелкий уездный тиран. Значит, правильно, по сообщению Вяземского, говорили современники, что, изображая уездный городок, Гоголь «метил выше».
Устами Городничего Гоголь заставил реакцию, то есть фактически государственную власть, расписаться в получении обвинительного акта, заключенного в «Ревизоре». А ведь в этом самом месте своего монолога, развивая «ответ» Гоголя критикам и критиканам, Городничий говорит: «Чина, звания не пощадит, и будут все скалить зубы и бить в ладоши. Чему смеетесь? над собою смеетесь!.. Эх вы!» Это знаменитое обращение к партеру, к публике, к тем самым людям, которые осмеяны в комедии и сидят в креслах петербургского или московского театра, — это обращение и к обществу, которое терпит то, что изображено на сцене, то есть обращение и к гнусным виновникам зла и к робким жертвам его. Это «над собою смеетесь», вставленное в текст пьесы через пять лет после премьеры, опять-таки делает невероятным предположение о наивном Гоголе, не понимавшем, что он написал, видевшем в своей комедии лишь критику частных злоупотреблений, тогда как другие видели в ней то зажигательную бомбу (брандскугель), то нападение на правительство.
Своим ругателям из реакционного лагеря Гоголь ответил и эпиграфом к «Ревизору», появившимся тоже лишь в издании 1842 года: «На зеркало неча пенять, коли рожа крива. Народная пословица». И это никак не говорит о том, чтобы Гоголь захотел сгладить впечатление от комедии, представить ее более невинной, чем это показалось многим. Наоборот, вместо заявлений, вроде того, что, мол, я вовсе не хотел сказать ничего дурного относительно облика управления страной (а ведь именно управление страной изображено в «Ревизоре»), Гоголь упорствует и отвечает: я написал правду, а если она вам не нравится — виноват не я, а, скорее, вы.
Ходил слух, что Николай I, уезжая из театра после премьеры «Ревизора», сказал: «Тут всем досталось, а более всего мне». [113] Слух этот не мог не быть известен Гоголю, даже независимо от его достоверности: слишком много нитей тянулось к Гоголю и из театральных и из близких ко двору сфер — при всей незначительности общественного положения самого Гоголя (на премьере «Ревизора» Гоголь сидел в ложе с графом Виельгорским, князем Вяземским и Жуковским). [114] Но и это суждение царя, или слух о суждении, нисколько не побуждает Гоголя отступить. Не говорю уже о том, что если бы Гоголь в самом деле был так наивен, как его представляют многие критики, если бы он действительно полагал, что он написал пьесу вполне верноподданную и соответствующую «видам правительства», то его быстро бы надоумило все, что произошло, — от толков в обществе до слуха о словах императора и, наконец, до истории с «Настоящим ревизором» Цицианова. Однако никаких следов такого «надоумливания» нет.
113
См. А. И. Вольф. Хроника петербургских театров, ч. 1, СПб., 1877, стр. 50.
114
С. С. Данилов, Гоголь и театр. Л., 1936, стр. 134.
Гоголь был потрясен реакцией публики на «Ревизора». Ему казалось, что против него все. Между тем мы знаем теперь точно, что комедия имела успех и что многие были не против нее, а за нее. И сам царь, хоть, вероятно, негодовал, демонстративно хохотал на премьере.
Что же потрясло Гоголя? То ли, что его пьесу сочли крамольной? Едва ли так просто! Видимо, Гоголя привело в отчаяние то, что его комедия не достигла цели, — на его, Гоголя, взгляд. Гоголь стремился не к похвалам его таланту. Ему нужен был действенный общественный результат. Ему нужно было, чтобы картина, им показанная, заставила людей содрогнуться, призадуматься и — исправиться, чтобы результатом его правды было покаяние, чтобы виновники зла решили изменить положение вещей в государстве и чтобы жертвы зла так громко возопияли, что их вопль повлиял бы на дела их правителей. Гоголь хотел от своих зрителей действий. А получил он мнения — хорошие, дурные, не все ли равно, — о его комедии. Гоголь хотел, чтобы после представления «Ревизора» вся столица стала бы судить жизнь, а она стала судить пьесу, талант автора и т. п. Все были против Гоголя: и те, кто обвинял его в клевете на Россию, — потому что он был движим именно любовью к России и болью за ее язвы; и те, кто видел в его пьесе пустой фарс, — потому что он хотел смехом поучать людей, наставлять в путях истинных государство; и те, кто говорил, что за такие пьесы надо в Сибирь ссылать, — потому что Гоголь считал этих говорунов злодеями России; и те, кто хвалил автора комедии, прославляя его талант, — потому что, похвалив, они не шли на площадь, чтобы покаяться, и не шли в суд, чтобы требовать правосудия, а ехали с дамами поужинать, удовлетворенные приятно проведенным в театре вечером.
Все это изображено и в «Театральном разъезде», где Гоголь, однако, старается представить себя верноподданным и благонамеренным слугой правительства. Именно на «Театральном разъезде» строили свои доводы те, кто считал Гоголя — автора «Ревизора» наивным апологетом современной ему государственности. Не стоит тратить время на опровержение этого «основания»: достаточно напомнить, что «Театральный разъезд» в том виде, как мы его знаем, написан в конце лета и осенью 1842 года. Видеть в Гоголе 1835–1836 годов то же, чем стал Гоголь после 1842 года и чем он уже становился в 1842 году, — это непростительное и произвольное насилие над фактами. То, что Гоголь скатился в 40-х годах в реакцию, общеизвестно. Достойно внимания при этом не то, что он уже в 1842 году облыжно доказывал, будто он всегда был смирным моралистом, и только, то есть не то, что он принял в это время версию о себе и о «Ревизоре», восходящую к Николаю I и Цицианову, — а то, что и в 1842 году, погружаясь в реакцию, и позднее, погрузившись в нее, он не совсем до конца отрекся от прежнего. В нем продолжала сидеть прежняя правда, и нет-нет она прорывалась.
1842 год был годом перелома; в это время шла в Гоголе тяжелая борьба. Он еще доделывал последнюю редакцию «Ревизора», полную гнева и сатиры, и — через два-три месяца — уже елейно декларировал свою благонамеренность. В «Театральном разъезде» есть и то и другое. Это — произведение, глубоко и трагически противоречивое. При всем том заметим два обстоятельства. Во-первых, и в 1842 году о благонамеренности речь у Гоголя идет только в декларациях. В образную ткань «Ревизора» благонамеренность не проникает. Во-вторых, и до 1842 года, тогда, когда Гоголь бесспорно был настроен радикально, он готов был иной раз — не в правде искусства, а «декларативно» — поклониться кумиру власти. Разумеется, все это характеризует скорее мораль Гоголя, чем его мировоззрение, скорее говорит о неустойчивости поведения этого нищего нервного юноши с не совсем здоровой психикой, чем о его взглядах и эмоциях. Между тем великое искусство не бывает только фактом поведения, неврастении или неустойчивости человека, но может быть лишь правдой жизни, действительности, и в ней правдой личности автора.
К тому же надо помнить, что Гоголь никогда, даже в пору создания «Ревизора», не был революционером ни в каком смысле, даже, так сказать, теоретически. Морализм, свойственный его мировоззрению всегда, страх перед политическим действием, политическая аморфность его идеологии — все это ставило предел его радикализму, все открывало двери всяческим уступкам. Когда мы говорим о переломе в мировоззрении Гоголя, мы имеем в виду вовсе не переход с революционных позиций на реакционные, а крушение радикализма, не созревшего до революционности, переход с позиций неприятия, отрицания общественного уклада николаевской России на попытки оправдать этот уклад. Попытки эти были неудачны во всех смыслах; они не могли удовлетворить и самого Гоголя, в котором все еще сидела былая правда его отрицания, как ни заглушал он ее самовнушениями всяческой мистики.