Рука на плече
Шрифт:
— Вы не знаете, как называется эта мелодия? — спрашиваю я банщика.
Он лезет под стул, вылавливая там мыло, которое таки сползло с моей горы. Заодно упал и ключ.
— Не думаю, чтобы это было из какого-нибудь старого фильма. Старая музыка, она другого сорта, сеньор не находит?
Я прячу мыло в карман. Моя ненависть к словам типа «другого сорта» становится почти физической. Мода на слова. Мода на людей. Выжатые как лимон, они уступают место другим словам и другим людям. Я сейчас тоже в моде. Или уже был в моде.
Металлическая внутренность шкафа незаметно переходит в зеркало на задней стенке. Комфорт и порядок для клиентов, чьи дела в порядке, думаю я и едва успеваю увернуться от надутого человечка, следующего мимо меня с торжественностью маленького цезаря, в белом халате и с перекинутым через руку наподобие туники полотенцем. Я отыскиваю номер моего шкафа. Мелодия звучит громко и явственно, можно даже подсвистывать. И ведь до сих пор популярны и лента, и музыка, love story [3] тех времен. Роза обливалась слезами, когда бомба упала прямо на военного корреспондента, влюбленного в медсестру. Чушь все это, прошептал я, и Роза стиснула мне руку, чтобы я помолчал, потому что на экране был самый трогательный момент — девушка шла к тому месту, где они обычно встречались, и ее лицо выражало возвышенные чувства, а перед глазами вставал образ любимого, и возвышенная музыка неслась с экрана, потому что это любовь, понимаешь, настоящая любовь!.. Роза-Плакса, сказал я, когда мы вышли из кино, протянул ей платок и подал руку, так как она уже чувствовала себя медсестрой, готовой потерять меня вновь. Тогда она повела меня в вегетарианский ресторан — она была вегетарианкой. Извини меня, но это не еда, запротестовал я, и Роза улыбнулась и заказала салат. Роза-Сыроежка. Она жарила мне бифштексы, почти не глядя на мясо, ибо перед ее глазами тотчас же вставал бык, надвигающийся на матадора. Обычно малоразговорчивая, она могла в мельчайших подробностях описывать вылезающие из орбит глаза быка, почуявшего кровь. Как он упирается в землю всеми четырьмя копытами, пока наконец не сдается и не дает увести себя, свесив голову. И я видел быков, следующих друг за другом по узкому коридору бойни, и что из этого? — спросил я. И широко раскрытые в панике глаза я видел тоже. Те глаза. Я хотел забыть их, но сейчас вспомнил, это дядя Розы, тот немой. Он смотрел на меня так в то утро, когда его отправляли в богадельню.
3
история любви (англ.).
— Жарко здесь, — сказал я и расстегнул рубашку.
Банщик улыбнулся мне своей медовой улыбкой и подал вешалку для костюма.
— Это мы еще не в самой сауне.
Он работал тогда в саду, этот немой. Когда Роза подошла, он выпрямился, стоя на коленях, и показал ей мертвый корень, который только что выкопал. Она опустилась рядом, провела рукой по редким волосам, выбрала комочки сухой земли из седой бороды и переплела руки между коленями. Она была бледна, когда начала говорить, что ему надо уйти в дом престарелых, там очень хорошо, есть цветы, деревья. Тебе понравится, дядя. Он выслушал и кивнул головой. Да, кивнул головой в знак согласия. Я смотрел из окна, и мне до смерти хотелось куда-нибудь уйти, сбежать от этой сцены, где сентиментальная племянница объясняет старому дяде, что наш дом не место для немых стариков, помешавшихся на растениях. Я остался. Они сидели молча и неподвижно, глядя в землю. Потом он сомкнул пальцы вокруг мертвого корня, который все еще держал в руках, и пальцы и корень стали неотличимы друг от друга. У него были черные ногти, как земля. У Розы ногти обычно бывали чистейшими, но и под ними иногда проглядывали черные полоски после всех ее экспериментов. Слабые ногти. Слабые зубы. И ты позволил ей лечиться у приятеля, который даже не прошел соответствующего курса! — удивилась Марина. Но теперь я уже не знаю, точно ли это она меня спрашивает или я сам задаю себе вопросы, которых так много, что они мешаются с ее. Марина, мой судия. Я отвечаю тебе: да, Роза была тонка, как черенок растения, имя которого я уже забыл, у нас было несколько полок с горшками, в которых подрагивали и тянулись в прохладную тень его нервные листочки. Они растут лучше, когда за ними ухаживает монахиня, говорила мне Роза, и теперь я вспомнил, как оно называлось: авенка. Почему же именно монахиня? — заинтересовалась Марина (ее интерес к Розе бесконечен). Откуда я знаю? Монашки обычно девственницы, а девственницы обладают особой властью, растения чувствуют, когда их касаются руки, не знавшие мужчин, и, благодарные, расцветают пышным цветом, окруженные целомудрием. Роза-Монашка, у нее в доме не было фигурок святых, ее святыми были ее растения: пучок фиалок — Святая Тереза, тонкий эвкалипт — Святой Франциск Ассизский, ипе — еще какой-то святой. Все это освящалось особым ритуалом, окружалось аурой, она видела ауру, исходящую от растений, сверкающую, если они были здоровы. Тусклую, если болели или умирали, совсем как у людей. Только наиболее продвинутые животные и некоторые люди (ясновидящие) видят ауру, Роза считала, что ее дядя был ясновидящим. Этот дядя был слегка помешан или просто стар? — прервала меня Марина. Я почел за лучшее не сопротивляться. Это мое стремление сохранить душевный покой становится угрожающим, все вокруг начинают считать, что я, само собой, согласен с их мнением. Нет, только стар, ответил я. Я ему не нравился, мне даже показалось, что он хочет меня убить, и я решил, что лучшее средство избавиться от него — это богадельня. Самое занятное, что, когда я не спорю, Марина тут же теряет интерес и переходит к другой теме, теперь она хочет знать об авенках: не начали ли они хиреть, когда появился я? Роза ведь была девственница? Кстати, это потрясло ее больше всего: девушка двадцати с лишним лет, независимая, образованная и… девственница. Пришлось ей напомнить, что в то время среди бедных девушек было принято себя беречь, богатые девицы могли позволить себе завести дружка, а потом спокойно выходили замуж, но ведь Роза-Синий Чулок была из мелкой буржуазии. Да к тому же из растительного царства, а девственницы, приверженные этому царству, превосходят всех прочих девственниц; в первый раз, Марина, все было так трудно, так тяжело, что мне пришлось на рассвете вылететь из дома в поисках ближайшей аптеки. Все были, естественно, закрыты. Целый час я как сумасшедший гонял по улицам, холод был собачий. Когда я вернулся, Роза спокойно пила очередное варево из своих травок и предложила мне чашечку. Закованная Роза, крикнул я, и она засмеялась, а потом заплакала, так как я не смог сдержать раздражения. Бедняжка, проговорила Марина, и я вдруг подумал: почему она никогда не пожалеет меня? Моя мать всегда жалела меня, а не Розу, всегда ее голова склонялась в мою сторону. Но Марина не моя мать и вообще ничья не мать, у нас нет детей. Может быть, поэтому она так непробиваема? Но у нее есть подруги с детьми, они такие же — агрессивные, ироничные. Кто знает может, это их дурацкое движение доводит женщин до полного кретинизма. Они не хотят самцов и сами становятся на них похожими. О боже, где они, нежные гейши? Банщик сказал, в Токио. Нет, ну разве не мы всегда были вашей опорой? Ведь поступить на службу — это все равно что пойти на улицу, неужели не ясно? Это значит получить инфаркт, научиться ругаться, этого вам надо? Муж, семья, ребенок — все к черту. Теперь самое главное — «сестра». Раньше прислуга могла хоть керосин пить — Марина не отменит визита к парикмахеру. Она умирает, Марина! И Марина пошлет шофера отвезти цветы на похороны. Теперь все не так, все переменилось, теперь она беспокоится, она чувствует ответственность, она спрашивает себя, как это могло случиться. Однажды раздобыла маленькую шлюшку, которой до смерти нравится быть шлюхой, когда я увидел эту «воспитанницу», я понял: чистое надувательство. Но ячейка решила, что они должны ее исправить, перевоспитать, она, видите ли, жертва системы, еще одно ходовое словечко — «система». Нашли манекенщицу, которая обожает выставляться голой, если завтра на ней женится соевый король, она и тогда будет выставляться голой, просто потому что ей нравится показывать свой зад. Ее право, в чем дело? Так нет, они строят постные рожи и принимаются говорить о женщине-вещи, подвергаемой эксплуатации. Вот чего я не могу понять. Женщина-вещь. Ну а если она родилась, чтобы быть вещью? И если это полезная вещь, разве она не исполняет своего назначения? Взять хотя бы мою кузину, смешно до слез. Богатая фермерша, она была несчастлива с мужем, ну и что? Они прекрасно терпели друг друга. Потом начались все эти движения, они разошлись, и теперь ей совсем плохо, потому что раньше она была несчастлива и богата, а теперь несчастлива и бедна. Она должна найти в себе силы и обрести душевное равновесие, говорит Марина с такой несокрушимой уверенностью, что просто приятно слушать. Она верит во всех, кроме меня. Первая встречная поплачется ей в жилетку, и она уже готова, растаяла. Она полна сочувствия к Розе, даже к Розе, никакого намека на ревность, отнюдь, только симпатия, восхищение и уж не знаю что еще. Да, та безумная ночь. Я чувствовал себя обессиленным в этом поединке. Вместо нежности лишь сопротивление и вызов. Мой стыд в аптеке, вся эта ерунда, которую мне пришлось купить в три часа утра — зубная щетка, тальк, мыло, — лишь бы аптекарь ничего не заподозрил. Ах да, чуть не забыл: у вас есть очищенный вазелин? Он только улыбнулся. Марина тоже улыбается, но ее улыбка довольно натянута — она уже не находит все это таким забавным.
Я прячу одежду в шкаф. Надеваю шлепанцы. Прежде чем надеть халат, рассматриваю себя в зеркале. Еще держу форму, черт побери. Зря я, что ли, гоняю в гольф? А мой теннис? Может, вот только немного желудок выпирает. Я захватываю двумя пальцами складку на животе, вот они, излишки. Я втягиваю живот и поворачиваюсь в профиль, так что даже вижу краем глаза свой двойной подбородок.
Роза походила на мою мать. Мы с ней почти ровесники, но в ее любви я чувствовал себя как куколка в коконе, сказал я тогда Марине. На улице шел снег, мы вошли с ней в кафе (на Place Saint Andr'e des Arts [4] , кажется?). До последнего дня Роза бегала по моим делам в своем черном пальто и со своим токсикозом, ее уже начинало тошнить. Только не говори мне, что она ждет тебя и что на следующей неделе ты вылетаешь в Бразилию, прервала меня Марина, и мы перевели разговор на другую тему, в кафе было так уютно, так тепло. Мы выпили вино одним глотком, глю-глю-глю, терли закоченевшие пальцы и вдыхали жаркий аромат сандвичей, как здесь хорошо! Как хорошо, что ты свободен, сказала Марина, и никогда еще Роза не была так далеко, как в тот миг, да, мы прожили несколько лет, но когда я уезжал, практически все уже было кончено. Марина попросила еще вина. Потом еще сандвичей. Какая удача, наконец-то я встретила свободного мужчину! Ее последней любовью был один швейцарец — две семьи, две родины. И вдруг художник — и свободен! На следующий день она задала один или два вопроса о Розе, так, случайных, ничего не значащих. Тогда они мне показались случайными, я еще не был знаком с ее приемами. Или она их тогда еще не довела до совершенства, теперь, скользя по поверхности, казалось бы, вовсе не собираясь углубляться, она копает до дна. Ей не нравится, как я защищаюсь, что ж, я не должен защищаться? Я не умею быть беспристрастным, говорит она, но можно ли рассказать что-то беспристрастно? Факты всегда надо немного приукрасить, чтобы они не выглядели слишком незначительными. И жестокими. Это все равно что, описывая преступление, я скажу лишь, что женщина прицелилась и выстрелила в сердце любовнику, ни словом не обмолвясь при этом о всей сложности ситуации, о целом лабиринте обстоятельств, приведших к роковому исходу. Ладно, я постараюсь идти напрямик, да, когда я познакомился с Розой, она была невестой моего друга и соседа по комнате, я жил тогда в одном пансионе. Этот парень был для меня истинным провидением, если бы не он, я вернулся бы в Гойяс, да-да, в Старый Гойяс, что, далековато? Будь здоров. Так вот, он платил за меня в пансионе и снабжал меня сигаретами. Однажды ему надо было съездить в Ресифе (у него там умер отец), и он попросил меня пойти предупредить его невесту, которая ждала его к ужину. А телефона у нее не было. Я пошел, съел его ужин, а заодно и его невесту — вот как это было, говоря «беспристрастно». Если продолжать в том же духе, история с дядей будет выглядеть просто тошнотворной. Этот немой дядя ухаживал за садом — дом стоял посреди большого сада — и жил в сарае, этот сарай я и приспособил под свою мастерскую. Однажды он мне приснился, этот странный немой, умевший разговаривать с растениями. Иногда он даже смеялся, если они говорили что-нибудь смешное, тихонько, правда, но смеялся. Они отлично понимают друг друга, сказала мне Роза: когда он касается их, они ему отвечают через пальцы, он слышит даже корни, ты заметил, что цветы распускаются быстрее, когда дядя рядом? И умирают без страданий, когда он берет в руки венчик? Бессмысленно было объяснять ей, что дядино безумие росло и крепло, как и корни растений во мраке. Мне тогда пришлось несколько преувеличить, слегка накалить обстановку, чтобы доказать ей, что в один прекрасный день дядя может стать опасным. Как, например, в то утро, когда он смотрел на меня, держа в руках железный прут от изгороди, я был вынужден искать убежище. Тебя не было, мы были вдвоем. Я закрылся в сарае и ждал, когда он отойдет. Пришлось сидеть там и работать, пока ты не вернулась, хотя ничего конкретно не произошло, но знаешь, я почувствовал угрозу. Опасность. Она протестующе замотала головой, она всегда отрицала это. Дядя и опасность? Ее дядя?! Старик, такой же безобидный, как его цветы, какая угроза может исходить от куста роз? Может быть, ты его напугал, это другое дело, это возможно, он испугался, почувствовал себя неуверенно и укрылся среди своих цветов. Но там тоже есть цветы, дорогая, отозвался я. Там, в приюте для престарелых. Я уже обо всем договорился, он будет счастлив, живя рядом с другими стариками. Ведь старику необходимо видеть вокруг себя таких же старых, как он. Месяц спустя я отвозил его. Он шел не сопротивляясь. Когда надо было садиться в такси, он посмотрел на меня долгим взглядом. Я взял его за руку и мягко, но настойчиво подтолкнул внутрь, я ждал, что старик ответит, попытается высвободиться. Но он сел на сиденье и застыл, глядя неподвижно перед собой, сжав руки между колен, он обычно делал так, чтобы согреть их. Роза плакала, запершись в ванной, она уже не первый раз закрывалась там, чтобы поесть припрятанных сладостей или поплакать, в то время она уже начинала толстеть. Когда я вернулся, она еще сидела там. Я стукнул в дверь: не будь ребенком, Роза, он вполне счастлив, идем, выпьем вина, создадим положительную ауру, не ты ли говорила, что наша аура зависит от нас самих? Я сам готовил сандвичи и говорил без умолку: после переделки сарай будет что надо, мы его распишем, в углу поставим койку, чтобы я мог работать допоздна и спать сколько влезет, в сентябре, может, удастся выставиться, сентябрь, весна, пора надежд, мы тогда закатим пир в мастерской, а потом можно будет подумать и о поездке по Амазонке, смотри, сколько планов, Роза. Да еще эта стажировка в Европе, которой я обязательно добьюсь! Она слушала молча. Молча пила вино, глаза были опухшими от слез. Я кинулся искать ее шоколадки и карамельки, на, ешь сколько хочешь, Роза-Сладкоежка, Безумная Роза! На следующий день я проснулся поздно. Со стола так и не было убрано. Розы не было видно. Я пошел в сад. Она стояла на коленях перед кустом бегоний и утешала их. Хватит, Роза, позвал я, идем, мне нужно, чтобы ты сделала раму для картины. Она вытерла о фартук испачканные землей руки.
4
на площади Святого Андрея, покровителя искусств (франц.).
Я завязываю пояс халата. Теплая, пушистая ткань хранит в складках аромат эвкалипта. Сверкающее, прозрачное стекло бутылок. Прозрачный ликер. Ее радость, когда она рассказывала мне о своем открытии, — зеленый ликер с легким привкусом мяты, она принесла мне рюмку, попробуй! Легкий запах возбуждал еще до того, как тепло, разлившись во рту, заполняло грудь, опускалось до самого низа, но это же напиток любви, сказал я. С этим рецептом мы разбогатеем, ликер для монахов! Она засмеялась, и я увидел, как заиграл в ее глазах зеленый огонь ликера.
— Я много слышал о сеньоре, но никогда не видел его картин, только так, в журналах. У сеньора будет выставка?
Я следую за белым фартуком. Хотя ступни у него и огромные, ступает он мягко.
— Только в Вашингтоне.
Она не разбогатела ни с этим рецептом, ни с каким другим, ни малейшей практической хватки, вокруг нее люди делали деньги, добивались известности. Она нет. В конце концов она даже уступила рецепт одеколона одной итальянке, которая дала ему новое название («Петрониус», кажется?) и пустила в широкую продажу. Почему, Роза? Почему ты сделала это? — спрашивал я, едва сдерживаясь, чтобы не тряхнуть ее как следует, эту Розу-Толстуху, она уже почти стала ею. Она приклеивала к невзрачным флакончикам маленькие ярлычки с прежним названием, написанным зелеными буквами: «Розана». В память о матери, которая преподавала ботанику и познакомилась со своим будущим мужем в Институте исследования растений, редкое семейство — все натуралисты. Я рассказывал Марине (чего я ей только не рассказывал!), что мать Розы пережила свою смерть, потому что Роза поила ее чаем из листьев ипе; когда смерть пришла за ней, то по дороге ей попался немой дядя, который охранял дерево ипе, и дерево защитило больную. Так что, похоже, немой дядя перекинулся со смертью парой слов, та повернула на сто восемьдесят градусов и вернулась лишь десять лет спустя. Разговорчивый немой, заметил я, но Марина не улыбнулась, она была слишком погружена в вышивание своего коврика, она тогда увлекалась этими безделицами, что занимают руки и оставляют свободными мозги. Я вижу, что иголка не точно следует рисунку: то отступит назад и мелькает среда орнамента, то снова появится среди цветков сирени, на самом краю полотна, интересно, это из-за цвета? Теперь она хочет знать в подробностях, что произошло в ту ночь, когда я пришел с поручением от моего друга, а на столе для него был приготовлен ужин. И она ждала. Ты пришел, и что дальше? А дальше я остался, как я мог не остаться? На улице лил дождь, возвращаться было далеко, я был весь мокрый, хоть выжимай. Она не могла отпустить меня в промокшей одежде, дала что-то из дядиных вещей, пока сушила утюгом мои брюки. Дождь не прекращался, у меня поднялась температура, кончилось тем, что я заснул на подушках, которые она набросала посреди гостиной. Перед сном она заставила меня выпить горячий чай из листьев апельсина. Моему другу пришлось задержаться в Ресифе, у него там были младшие братья, надо было разобраться с имуществом, привести в порядок дела. Таким образом, я начал ходить к ней каждый день. И она никогда не заговаривала о женитьбе? — спросила Марина исключительно по привычке — она отлично знает, что я даже и не думал жениться. Но ты же женился на мне, возразила она, и на ее лице появилось хорошо знакомое мне выражение. Не дожидаясь ответа, она снова втыкает иголку, но и я не медлю: ну, с тобой было все по-другому, дорогая. Единственная дочь богатого папаши, скряги правда, который шагу лишнего даром не сделает, это, между прочим, интересная подробность, ну и прибавь сюда надежды на наследство. Марина улыбнулась, разглаживая на коленях коврик.
Никогда, никогда не терял я этой надежды. Мы уже почти старики, но зато ты посмотри, как он еще бодр, и не собирается умирать, и не нужен ему никакой чай из ипе, он слышал когда-нибудь об ипе, Марина? — спрашиваю я и вижу, что иголка как будто смеется надо мной, следуя своей извилистой дорожкой туда, где я ее уже не вижу. О боже, Марина, ну почему мы говорим обо всей этой ерунде, которая начинается так невинно, а потом сползает неизвестно куда? Ты начинаешь. Я вынужден отвечать в том же тоне. Представь себе, что я хочу все забыть. А ты мне не даешь. Почему ты не даешь мне все забыть? Чего ты добиваешься? Она сложила коврик. Убрала нитки. Может быть, из-за дыма (она курила сигарету), но мне показалось, что у нее на глазах заблестели слезы. Я думаю, ты не любил никогда и никого, кроме себя, сказала она, прижав к глазам ладони. Я любил тебя, хотел я сказать и не решился. Она знает, что, если бы она была просто одной из многих искательниц приключений, встреченных мной в Париже, вряд ли я повел бы ее в посольство, чтобы оформить брак. Она одевалась тогда как бедная студенточка, потому что быть бедной было интересно, но я-то знал, что у папаши куча текстильных фабрик, о его скупости я узнал много позже. Я любил Розу, мог бы я сказать. Но Марина отлично понимает, что, если бы Роза сделала бизнес на своих рецептах, если бы она была из тех женщин, которых обычно ведут под руку, слегка впереди, как трофей, я не уехал бы в Париж один. Значит, я никогда и никого не любил, кроме себя? Ну а если я и себя не люблю? Знаешь ли ты, что я бегу от самого себя, а? Знаешь или нет?
Я промокаю халатом грудь — по ней ручьем течет пот. Банщик подает знак, и я встаю на весы — взвешиваться так взвешиваться. Я узнаю, что три килограмма у меня лишних, часть из них сеньор ликвидирует в ближайшие полчаса, на что я отвечаю, что уже начал их ликвидировать, потому что здесь жарко, как в сауне. Он записывает в карточку мой вес. Весы, которые Роза купила, чтобы контролировать вес, ни черта не контролировали, как можно было ей запретить запираться в ванной и грызть свои шоколадки и бисквиты? Роза! — звал я, а она запускала душ или кран, но продолжала сидеть и жевать. Лучше сразу поставить все точки над «и»: мы уже давным-давно не жили, эта ее беременность вышла по пьянке, чистое безумие. Она была уже немыслимо толста, когда это случилось совершенно неожиданно. И так не вовремя, что я не выдержал и сказал: ситуация не самая идеальная, Роза, я не переношу этого слова «идеальный», но это было единственное, что мне пришло в голову. Тогда она надела свое черное пальто и вышла из дома, она всегда надевала это пальто, которое я видеть не мог, — думала, что оно скрывает ее полноту. Ни черта оно не скрывало, о господи, Марина, неужели я еще должен продолжать? Это было в день моего вернисажа. Роза приготовила мне ланч, поев, я сидел, потягивая виски, — было еще рано. За стеной Роза сколачивала рамки, она любила работать по вечерам, под музыку, жуя свои бисквиты. Когда я допил последний глоток и крикнул, что я пошел, она вдруг появилась передо мной в этом своем дурацком пальто. И с черной сумкой: я иду с тобой. У меня язык прилип к нёбу. Уже многие месяцы мы никуда не выходили вместе, у меня были свои дела, свои друзья, никто никогда не интересовался Розой, она была, само собой, исключена из этого круга. И ее это не трогало, она продолжала толстеть и понимала, что трудно найти платье, которое ей было бы к лицу. Она вообще была в одежде неразборчива, я даже подозревал, что это специально, чтобы выглядеть некрасивой. Она знала, что у тебя есть любовница? — спросила Марина. Я пристально посмотрел на нее: а кто сказал, что у меня была любовница? Она не отвела взгляда. И вдруг взорвалась: так была у тебя любовница или нет? И она не подозревала об этом? Да, подозревала, отозвался я наконец и начал ждать детальных расспросов. Но их не последовало. Так вот, она стояла передо мной в черном пальто и с черной сумкой. Готовая идти. Идиотская мысль пришла мне в тот момент в голову: как будет лучше — расстегнуть пальто или застегнуть? Я почувствовал себя виноватым: зачем я позволил ей так растолстеть? И этот жуткий балахон. Я обнял ее. Завтра же надо будет дать ей денег на новое пальто, я снова хочу видеть тебя элегантной, Роза, выкинем к дьяволу это тряпье, эту сумку, а? Она сжимала ручку сумки, как когда-то (когда это было?) сжимала апельсин. Я взглянул на портрет, потом на нее — отовсюду смотрел на меня прозрачный светло-зеленый взгляд. Роза, дорогая моя, сказал я, это так хорошо, что ты хочешь идти со мной, ведь всем, что я имею, я обязан тебе, ты помнишь об этом? Я не хочу больше видеть Розу-Затворницу, все хотят с тобой познакомиться, а потом мы отметим это — закатим ужин на всю ночь, даже если не удастся продать ни одной картины. Загуляем! Но ты совсем закоченела, сперва надо согреться, глотни немного виски. Я открыл банку с орешками, она любила их, еще рано, лучше прийти, когда все уже соберутся. Ну что ты так сжалась, сними пальто, иди сюда. Мы сели прямо на ковер, выпили виски из одного стакана, и когда она засмеялась, я поцеловал ее. Язык ощутил вкус ванили, ты ела пудинг, признайся! Она отрицательно замотала головой и засмеялась, уже давно я не видел ее смеющейся, я был счастлив, Роза-Хохотушка, совсем как раньше. Я снял с нее туфли. Когда я расстегнул блузку, сосок на одной груди сжался и закрылся, как листок мимозы от ночной прохлады, она была необыкновенно восприимчива! Мимоза моего детства. Я поцеловал второй сосок, и он тоже закрылся, Роза-Соня! Ее глаза потемнели.
Она отдалась без сопротивления. Никогда еще не проникал я в нее так глубоко, никогда наслаждение не было таким полным, острым до боли. Как будто знал (Марина слушала, побледнев), что это в последний раз, Я накрыл ее пальто и оставил спящей. Или притворившейся спящей. Я выбежал на улицу. Я мог бы еще успеть, если бы поймал такси. Я шел, очумевший от звезд, от луны, горящей в темной глубине, и думал о матери, о ее платье цвета ночи. Ты меня видишь, ма? — закричал я и вдруг понял, что после смерти она слилась с тем звездным шаром, что держит в руках младенец Иисус, и теперь ей не надо бояться, что шар упадет, потому что теперь она стала его частью; ты здесь, ма? — крикнул я и почувствовал, как стучит в висках моя темная, как эта ночь, кровь. Свободен. Когда я пришел, я был пьян, но мозги работали четко. Выставка бурлила, уже в дверях мне в лицо ударило ее горячее дыхание. Я вошел, и в моих глазах полыхал зеленый огонь, слава, она зеленого цвета, Марина. Зеленого.
— Если сеньору что-нибудь понадобится, вот здесь звонок, — сказал банщик и открыл стеклянную матовую дверь.
Я задохнулся от пара и зажмурил глаза — на них сразу же выступили слезы, на лицо будто положили влажную подушку.
— Слишком сильно для сеньора?
Подушка начала постепенно пропадать, рассеиваться. Выступил пот. Я вдохнул запах эвкалипта, который горячими волнами шел от пола, от потолка. Открыл глаза и попытался восстановить дыхание, сбитое кашлем.
— Подождите немного… Я буду входить постепенно. Теперь хорошо, да, вот так хорошо.
Сквозь густой туман я различаю деревянные скамьи, светлыми пятнами расположившиеся амфитеатром по кругу. В первом ряду, совершенно голый, сидит тот человечек, что продефилировал мимо меня в раздевалке, блестящий от пота и поникший. Он рассматривает свой спускающийся складками живот, последняя складка почти лежит на коленях. Я стараюсь сесть подальше, чтобы толстяк не завел беседу. Но ему, кажется, тоже не до разговоров — вся энергия здесь уходит в пот. Мы сидим неподвижно, разделенные как острова, как несообщающиеся сосуды, пот бежит ручьями, образует лужицы на скамейках на полу. Нет, почему ты так сказала, Марина? Что я никого никогда не любил. И тебя тоже? Даже вначале? Это желание, эта жажда почувствовать тяжесть твоего тела и дать тебе ощутить тяжесть моего. Эти гордость, волна удовлетворения, которые заполняли меня, когда я входил с тобой в любую гостиную, не из-за красоты, нет, ты не была красива. Но элегантность. Порода. Я вводил тебя под руку — она моя. Моя. Ты страдала от моих увлечений, тот случай с Карлой, мы ведь чуть не разошлись тогда, ты хочешь сказать, что и Карлу я не любил? И Розу тоже? На мне ее кровь, а ты говоришь, что я не любил ее.