Ты не виноват
Шрифт:
Я почему-то говорю ему:
– Мне нравится писать. Но есть и другие занятия, которые мне тоже очень нравятся. Может быть, правда, из всех у меня лучше всего получается именно писать? Наверное, все же сочинять я люблю больше всего остального. Когда пишу, я чувствую себя, что называется, в своей тарелке. А может случиться так, что с сочинительством у меня все вдруг закончилось? Может быть, предполагается, чтобы я занималась чем-то другим? Я сама не знаю.
– У всего в этом мире имеется свое запрограммированное окончание, так? Лампочка в сто ватт рассчитана на семьсот пятьдесят часов работы. Солнце погаснет примерно через пять миллиардов лет. У каждого есть свой срок хранения, если можно так выразиться. Большинство кошек доживает до пятнадцати лет и даже дольше. А большинство собак – до двенадцати. Среднестатистический американец запрограммирован на функционирование в течение двадцати восьми тысяч дней после рождения. А это, в свою очередь, означает, что существует определенный год, день и время, когда наша жизнь должна закончиться. Получилось так, что твоя сестра прожила всего восемнадцать лет. Но если бы человечество научилось избегать всех случаев, угрожающих жизни, всех болезней и катастроф, то каждый бы – и мужчина, и женщина – доживал бы до ста пятнадцати лет.
– Ты хочешь сказать, что в способности писать я достигла своего запрограммированного окончания?
– Я хочу сказать, что у тебя еще остается время подумать об этом и решить самой. – Он вручает мне нашу тетрадь, куда мы официально вносим все записи, и ручку. – А пока почему бы не написать об этом здесь, где больше никто этого не увидит? Напиши все, что хочешь, на листке, и прилепи его на стенку. Но, насколько я успел тебя узнать, ты можешь просто на все это наплевать.
Он смеется и убегает. Потом достает наши «жертвоприношения» – салфетки из книжного магазина, наполовину сгоревшую свечку, спички и закладку-макраме, сплетенную чьей-то неумелой рукой. Мы складываем все это богатство в пластиковый контейнер для завтраков, который он утащил из дома, и оставляем на видном месте для тех, кто поднимется сюда после нас. Потом он встает на самый край площадки, где от падения защищает низкая – по колено – металлическая ограда.
Он поднимает руки вверх и вперед, сжимает ладони в кулаки и кричит:
– Откройте свои гребаные глаза и посмотрите на меня! Я здесь, черт вас возьми! – Потом он кричит обо всем, что ненавидит, и о том, что бы ему хотелось изменить, пока голос его не становится хриплым. Затем кивает мне и бросает: – Твоя очередь.
Я присоединяюсь к нему, но только не подхожу так близко к краю, как он. Создается впечатление, будто ему все равно, сорвется он отсюда или нет. Я хватаю его за рубашку, как будто это спасло бы его от падения, но он этого не замечает. Я не смотрю вниз, мой взгляд направлен вперед и вверх. Я мысленно перебираю все то, что мне хочется выкрикнуть: «Ненавижу этот город! Ненавижу зиму! Почему ты умерла?!» Эта последняя фраза адресована Элеоноре. Ее прах захоронен в Калифорнии, но я иногда задумываюсь над тем, где же она сейчас на самом деле, если, конечно, такое место вообще существует. И еще мне хочется крикнуть: «Почему ты меня бросила?! Почему ты так со мной поступила?!»
Но вместо этого я просто стою на месте, держась за рубашку Финча. Он смотрит на меня и качает головой, потом начинает снова петь про яркие места и ожидающую гору. На этот раз я подхватываю мелодию. И наши голоса сливаются воедино над спящим городом.
Он отвозит меня домой, и мне хочется, чтобы он поцеловал меня на прощание, но этого не происходит. Вместо этого он бродит по улице, засунув руки в карманы и не сводя с меня глаз.
– Дело в том, Ультрафиолет, – произносит он, – что я твердо уверен в одном: с умением писать и сочинять у тебя все в полном порядке.
Он говорит это так громко, что его слова становятся слышны всей округе.
Финч
22-й день – а я все еще здесь
В ту секунду, как только мы входим в дом отца, я сразу понимаю: что-то случилось. Розмари приветствует нас и приглашает пройти в гостиную. Здесь расположился Джош Раймонд. Он сидит на полу и играет в радиоуправляемый вертолет на батарейках, который летает и невероятно громко при этом жужжит. Кейт, Декка и я смотрим на него, выпучив глаза. И я знаю, что мои сестры сейчас думают о том же, о чем и я: игрушки с батарейками издают слишком много шума. Когда мы росли, нам было не дозволено даже мечтать об игрушках, которые бы разговаривали или летали или вообще издавали какие-либо звуки.
– А где папуля? – интересуется Кейт. Я вижу через открытую заднюю дверь, что гриль закрыт крышкой. – Он ведь вернулся из своей поездки, да?
– Да, он приехал еще в пятницу. Он сейчас в подвале. – Розмари явно нервничает и угощает нас газировкой, вручая нам по баночке, а это еще один верный признак того, что в их семействе происходит что-то неладное.
– Я пойду посмотрю, – заявляю я, обращаясь к Кейт. Если отец проводит время в подвале, значит, как раньше выражалась мать, он в очередной раз «не в настроении». Она говорила мне: «Не обращай внимания на отца, Теодор. Он просто не в настроении. Надо дать ему время, он понемногу успокоится, и все снова будет в порядке».
В подвале, в общем и целом, все нормально. Стены покрашены, на полу ковер, ярко горит свет, на стенах разместились папины хоккейные трофеи и даже его знаменитая форма. Полки уставлены книгами, хотя он никогда ничего не читал. Вдоль одной из стен расположился длинный плоский экран. Отец устроился перед ним, положив свои здоровенные ноги на журнальный столик. Он, судя по всему, смотрит какой-то матч и одновременно яростно орет на телевизор. Лицо у него стало пунцовым, вены на шее вздулись. В одной руке у него бутылка с пивом, в другой он держит пульт.
Я подхожу к нему и встаю так, чтобы он меня заметил. Я сую руки в карманы и демонстративно жду, когда он соизволит поднять на меня взгляд.
– Бог ты мой! – фыркает он. – Что ты тут вынюхиваешь?
– Ничего. Если только ты не оглох от старости, то должен был услышать мои шаги, когда я шел сюда по лестнице. Ужин готов.
– Я позже поднимусь.
Я делаю пару шагов в сторону и загораживаю экран.
– Надо подняться прямо сейчас. Твои дети приехали навестить тебя, если ты еще нас не забыл. Помнишь? Дети от первого брака. Мы здесь, мы хотим есть. И мы проделали сюда отнюдь не ближний путь вовсе не для того, чтобы провести вечер, любуясь на твою новую жену и ребенка.
Я могу сосчитать, сколько раз я разговаривал с отцом подобным образом, и мне вполне хватит пальцев на одной руке. Но, видимо, волшебство Финча-раздолбая начинает действовать, потому что сейчас, например, мне ни капельки не страшно.
Он с такой силой опускает бутылку на журнальный столик, что стекло не выдерживает и разбивается.
– Не смей в моем доме указывать, что я должен делать!
В следующее мгновение он вскакивает со своей лежанки и бросается на меня, хватает за руку и со всего размаха швыряет о стену. Я слышу глухой стук, когда моя голова входит с ней в контакт, и какое-то время у меня перед глазами все начинает кружиться.
Но очень скоро я прихожу в себя и заявляю:
– Должен поблагодарить тебя – ведь только тебе я обязан такой прочной головой.
Он не успевает схватить меня снова, потому что в это время я уже взлетаю вверх по лестнице к сестрам.
Когда отец появляется на кухне, я уже сижу за столом. Вид его идеальной новой семьи, видимо, сразу приводит его в чувство, и отец становится более или менее управляемым.
– Как вкусно у нас пахнет, – замечает он, чмокает Розмари в щеку и устраивается напротив меня, нервно разворачивая салфетку. Пока мы гостим у него, он не разговаривает со мной и даже не смотрит в мою сторону.
Уже на обратном пути, в салоне автомобиля Кейт вздыхает:
– Ты ведешь себя глупо, и это тебе хорошо известно. Он запросто мог отправить тебя в больницу.
– Ну и пусть, – отмахиваюсь я.
Мы приезжаем домой, мать сидит за письменным столом. Она отрывает взгляд от своих гроссбухов и банковских балансов и интересуется:
– Как прошел ужин?
Прежде чем кто-то успевает раскрыть рот, я обнимаю ее и целую в щеку. Она выглядит встревоженной, потому что в нашей семье не очень-то принято выражать нежные чувства.