Возвращение
Шрифт:
Итак, позади мертвые да изуродованные.
Радовало все же, что, несмотря ни на что, помнят.
Их одних (пусть бы еще притом — прежних) хотелось порой видеть Герцену. Такая встреча прибавила бы сил. А иногда ему думалось, что притяжение их друг к другу оттого и живо, что они вдалеке, а вблизи нашлись бы тысячи точек для расхождения. Настолько он сейчас не верил в себя, в других, в то, что скрепляет людей…
Теперь он жил по большей части прошлым. Вновь и вновь перебирал знакомые по многим прочтениям письма, книги и дневники… Начал писать «Былое и думы». Это его труд — с перерывами — на пятнадцать лет, а материал для него — сама его жизнь. Он понимает так, что «былое» — не то же самое, что прошлое, это происходившее именно с ним, то, что делалось в душе…
Он вынесет в книгу от начала до конца и их историю с Натали.
Или же лучше спрятать больное подальше и не бередить его? Можно в трудную пору как бы оцепенеть внутренне и производить только самые необходимые душевные движения — глядишь, само отболит… Но можно заново пройти через всю тогдашнюю горечь — и тогда отпустит. Ему было ясно, что его вызволит только второй путь. Пусть он затратит на него месяцы… год (тогда виделось, что книга его — самое большее — на год), но только так он сохранит самую возможность жить!
Год — крайний срок… Он должен привести себя к исходу его в рабочее состояние. Он ведь не принадлежит лишь себе, его ждет дело, и он может позволить себе только такую малую отсрочку. Он оправдывал ее для себя тем, что «перемены совершаются не вдруг, особенно в сорок лет. Потому дать волю воспоминаниям, слезам, желчи…».
Он не в первый раз подумал о том, что каждый человек, доживший до зрелого возраста, накапливает внутри себя целый мир горечи. И все же отчасти удивительно, что сумма страданий и горевого опыта, багаж наших болевых ощущений, пожалуй, намного богаче спектра противоположных эмоций. Это объяснимо из истории предшествующих поколений и формаций, из неблагополучия в них такой важнейшей малости, как человеческая душа. Герцену пришлось теперь заглянуть в самую глубь мира страданий…
Все так же он бродил порой вечерами по городу. Однажды простоял всю ночь на мосту через Темзу: было тяжело на сердце, и его слегка отвлекал от того хлещущий по лицу, особенно резкий здесь сырой ветер.
А иногда считал нужным бывать вечерами на деловитой Ломбард-стрит, улице ссудных лавок, контор и банков. Вслушивался здесь, у цинковых стоек баров, в пока что с трудом понятную ему английскую речь. На днях в центре была разогнана безоружная демонстрация из остатков мощного когда-то чартистского движения, — равные избирательные права, за которые ратовали его представители, после десятилетней борьбы оставались столь же недостижимыми. В пабах толковали о том с усталостью и разочарованием.
Встретившийся ему здесь эмигрант из русских Владимир Энгельсон, также перебравшийся из Швейцарии в Лондон, вновь попытался было предостеречь Александра Ивановича в том, что он сейчас пьет, может быть, слишком много красного вина. (Другого он почти не употреблял.)
— Да ведь нет никакой необходимости быть со свежей головой ни сегодня, ни завтра! — ответил Герцен.
Он затем мысленно сказал себе то, чего не стал сообщать Энгельсону, но что имело прямое отношение к пониманию его теперешнего состояния: он устал и сломлен. Состарился. Посему он вряд ли теперь уж обрадуется чему-то, но и не сгинет ни от какого удара. «Пусть придет конец так же бессмысленно и случайно, как и начало…»
За окном шелестел теперь уже зимний дождик и было полуночно темно, когда на пороге его кабинета появился посетитель. Насморочным голосом сообщил, что он желал бы обогреться… Пришелец был с вислым носом и с умильно-самодовольным выражением лица, какое бывает у модных врачей с обширной практикой, — старичок в беловатых одеждах и как бы в веночке на голове. Присмотревшись, Александр Иванович понял, что это… нимб!
Герцен не слишком удивился. И узнал гостя. Да, узнал.
«А ведь мы не виделись с моих детских лет… Что-то скажете?»
Старичок был бледноват и скучен. Присел у камина.
«Полноте, что ж сказать? У вас тут, на Альбионском острове, не просохнуть и не воспрянуть… И кабинет у вас настолько бесприютный!»
Герцен улыбнулся:
«Так ведь сами устрояли, шесть дней создавали…»
Тот развел руками. Старичок он был усталый и, видно, почти отошедший от дел.
«Но цель-то у вас какая, неужто утешить? Вряд ли у вас получится! — Герцен теперь слегка сердился на гостя. — Я не раз говорил, что для судьбы… для вас то есть, — заветного нет. Вот все и обрушилось. А просто доживать я уж как-нибудь смогу».
Гость был понур. И обронил:
«Да нет, я вроде бы как создатель к создателю, как коллега. Вы ведь тоже о духовности печетесь…»
«Так ведь печися мало — надо, чтобы результат был! Да и коллеги мы навряд ли, наша цель, если уж помечтать, — переделать напорченное вами».
«Люди теперь стали такие дерзкие…» — вздохнул старичок. Он считал, что герценовский «результат» — напротив того — имеется, однако он был не по нраву гостю.
«Порой дерзкие… Если дотравить их до дикого отпора. В остальном же… История рода человеческого говорит с очевидностью, что каждый предпочитает молчать до крайнего предела, как бы ни сгибали в бараний рог, и помнить о насущном куске хлеба. Да и трудно осуждать за то, ведь до сего времени никто не позаботился о нем для тебя, — вполне замкнутый круг!»
«Да что же… вот и я учил!.. Коли не превозмочь никак — если уж говорить сейчас попросту, — то лучше… перемогать». — Старичок потупился взором.
«Мысль — чисто политическая! — заметил Герцен. — Если понимать под политикой стремление достигнуть цели каким угодно путем, хотя бы и грязными руками… Однако вглядимся: как же все идет в целом — таким образом, что если людские массы покуда не сошли с ума в обездушивающем труде и в бойнях, так это только благодаря легкомыслию человеческому, благодаря которому все как-то живут ото дня ко дню… и от противоречия к противоречию».
«Все же живут как-то».
«Вы, похоже, будете утешать меня тем, что всегда было и будет так же скверно, как теперь?»
«Вот зло становится хуже… — повинился старичок сокрушенно. — В ваш новый-то век доктрин и усовершенствований допускается во имя них над человеком такое, чего устыдились бы наивные дикари».
А вот это в точку, подумал Александр Иванович.
«Да, политиканов много. Но ведь это, пожалуй что, еще от вас, гость мой, — тысячелетнее: «Человек — во славу господню!» Провозглашено религиями и подхвачено примитивными идеологиями. Не скоро мы еще научимся ставить человека — конкретного, сегодняшнего — во главу целей!»
Старичок проглотил переадресованный упрек. И постарался слегка оправдаться:
«И все же развиваемся понемножку, утешно смотреть на успехи… Обрастаем цивилизацией — вот даже наукой… Да я, если хотите, если говорить вашим языком, — умеренный прогрессист!..»
«Ха-ха-ха-ха-ха!» — от души рассмеялся Герцен.
«А что придумаете вы, скорее? Есть ли у вас-то такая сила?» — Старичок был, оказывается, порой язвителен.
«Да, — поник головой Александр Иванович, — жизнь отучает от безоглядной веры в себя. Жестоко бьет. Но может… все-таки стоит попробовать?..»