Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Знакомые мертвецы

Зозуля Ефим Давидович

Шрифт:

— Дурачье… — слабо простонал он, прижимая платок к груди и отплевываясь кровью, — такое дурачье.

Странно и значительно прозвучала невинная, почти добродушная брань в устах только что раненного.

Его внесли в кафе. Кляксы крови отмечали весь путь его — увы! — последний. Поднялась суматоха. Кричали, суетились, телефонировали.

Матрос угасал. Глаза помутнели, но он слабо повторял:

— Дурачье. дурачье.

Через двадцать минут умер почти без стона.

В открытые окна кафе звонко ударилась музыка. Это шел Московский полк. Веки матроса вздрагивали на закрытых уже глазах. Музыку опять прервали новые выстрелы.

Высокий неизвестный человек снял шляпу и перекрестился.

Кто был тогда в этом кафе, тот никогда не забудет этой смерти без стона среди солнца, музыки и выстрелов.

Братья Лазерсон. Оба рыжеватые, с веснушками, в пошловатых котелках, в болтающихся щеголеватых коротковатых брючках.

Были очень похожи друг на друга лицом и ростом, обоих отличала ласковая спокойная энергия, вежливо улыбающаяся настойчивость. У одного только сидел в глазах упрямый честный огонек, а у другого огонька не было, а была водянистая «светская» ироничность.

И вышло так, что тот, с честным огоньком, был противником революции и злобствовал, а другой вскоре после Октябрьской революции записался в коммунисты.

Оба убиты.

«Коммунист» расстрелян чрезвычайной комиссией за спекуляцию кожей. А второй к концу года признал советскую власть и поехал с продовольственным отрядом по деревням менять мануфактуру на хлеб.

Его убили крестьяне. Не хотели его мануфактуры и не хотели, чтобы жил на свете этот рыжеватый еврей с честным огоньком в глазах.

Этого мертвым я не видел, а «коммуниста» видел в Москве, в мертвецкой, в Знаменском переулке.

Он лежал с вытянутыми в мольбе руками, с простреленной головой, с открытым ртом, уткнутым в необстроганную свежую сосновую доску.

Сторож мертвецкой, старик, сказал задумчиво, позвякивая ключами:

— Платье на ем хорошее.

И в доказательство провел ключами по мертвой ноге.

В Петербурге в кабаке «Кавказ» матросы убили лакея за какую-то путаную пакость.

Лакея я знал давно. Несчастный грязный глупый человечиш- ко. С назойливой типичностью, представляя целые поколения мелких подлецов, подленько улыбались черные корешки льстивых зубов и подленько болтались фалдочки затасканного лакейского фрака.

Перед убийством кабак заперли вместе с посетителями, и я не мог уйти от мрачного зрелища.

Жиденькому оркестру приказали не прекращать игры, «чтобы не было паники». Потом подозвали лакея и начали бить — стульями, столами, подносом, прикладами и ножами. Десять минут длилась звериная давка, и лакей, наконец, захрипел. У поляка дирижера от ужаса вздулся на узкой спине парусиновый пиджачок.

Когда лакей был мертв, его поднял за ворот низкорослый крепыш, поставил на мертвые ноги, дотащил до дверей и, как живого, с размеренной методичностью вытолкнул во двор.

…Помню, как широкими резкими ударами билось у меня в висках и в сердце.

В прошлом году заболел у меня приятель. Лежал в городской больнице, где я посещал его.

Когда я приходил, лишь только завидев меня, из смежной палаты, с трудом ступая от слабости, выходила больная девушка, товарищ Лиза. Черноглазая, с нежной улыбкой и такими незабываемыми голодными жадными глазами.

— Умоляю, дайте папиросу, — обращалась она ко мне. — Умоляю! Здесь не разрешают, а я с ума схожу. Дайте! Умоляю!

Обыкновенно просьба заканчивалась мучительным кашлем.

— Кто она? — спросил я приятеля.

— Партийная. Чудный человек! Совершенно одинока, бедняжка! Ездила по фронтам, заработалась, измучилась. Несомненно кончается. Ужасно больно. Тут вокруг все холодные хамы, даже поговорить не с кем, а партийные заняты. известное дело.

— А что мне делать? Дать папиросу?

— Давай! Все равно. И с папиросой, и без папиросы.

Я давал, а на другой день опять:

— Дайте папиросу. Умоляю! Кажется, никто не видит. Давайте скорее!

Как-то я пришел, и никто не вышел из палаты. Широкие больничные окна равнодушно белели. С тупой покорностью открывалась и закрывалась дверь.

Приятель был расстроен, угнетен.

— Что?

— Позавчера ночью.

Я зашел в ее палату. Стояла накрытая шершавым одеялом пустая койка.

У изголовья висел привязанный к железному прутику тощенький пучок цветов.

Недавно проездом я остановился на сутки в провинциальном городке, в котором несколько лет назад провел весну. Тогда я объездил на велосипеде окрестности и любил останавливаться у кузницы Гришкина.

Привлекал меня в кузнице буйный огонь, веселый треск молота, лошади и мужики, топтавшиеся у входа, а потом стал привлекать и сам Гришкин, здоровенный бодрый умный мужик. Я любил с ним разговаривать, слушать его рассуждения о лошадях и местных нравах, которые заканчивались у него неожиданным пессимистическим выводом:

— Эх, жизнь. твою мать!

Теперь, уезжая из городка на лошадях, увидев знакомый черный силуэт кузницы, я остановился и пошел повидаться с Гришкиным.

Но Гришкина я не нашел.

В соседней лавчонке мне сообщили, что Гришкин сильно поспорил «за политику» и разбил кому-то голову молотом, а зимой крестьяне связали его и утопили в проруби.

— Беспокойный был человек, царствие небесное, — закончил лавочник. — Мы ничего, жили с ним по суседству ладно, а многие не признавали.

— А кузня, что же, пустует?

— Пустует.

Я вошел в кузницу. Не было в ней буйного огня, не было буйного Гришкина и не было веселого яростного треска. Запыленная наковальня накренилась. На земляном пороге росла трава.

На земле на гнилом дышле в центре кузницы сидела огромная крыса, похожая на ежа.

Увидев меня, она нисколько не испугалась и оставалась неподвижной.

Я хотел вспугнуть ее, сделав два шага вперед, но она не двигалась с места. Только повернула темную усатую морду, мигнула коричневым глазом, и только после того как я топнул ногой, недовольно, не спеша, крайне неохотно отошла вглубь кузницы.

123
Поделиться с друзьями: