Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Его социальные идеи принадлежат к числу наиболее радикальных в Германии XVIII в., подготавливавших утопический социализм.

Г. Форстер — один из самых разносторонних и глубоких немецких умов XVIII в. Богатый опыт предохранил Форстера от отвлеченной науки и позволил ему стать выдающимся материалистом. Важнейшие его научно-философские труды: «Взгляд на единство природы» (1786), «Еще о человеческих расах» (1786), «Кук-путешественник» (1787), «О лакомствах» (1788). Еще в письме к философу Якоби (апрель 1784 г.) Форстер четко формулировал различие между ним и немецким идеалистом: «Я хочу быть, чтобы мыслить, а вы желаете мыслить, чтобы быть» [300] .

300

G. Forster. Schriften, Bd. VIII. Leipzig, 1843, S. 79.

В первой из указанных статей он отстаивает взгляд на природу как на единое целое, в котором каждое явление связано друг с другом. Это стремление обнаружить диалектические связи в природе и обществе характерно и для его статьи «Кук-путешественник». Отдавая должное усилиям Канта изгнать понятие бога из области рационального познания, он осуждает, однако, принцип априорности в его философии, называя Канта «архисофистом» и «архисхоластом» [301] . Специально против Канта формулировал он тезис: «Не существует никакой абсолютной свободы, как не существует абсолютного разума и абсолютной морали. Все только относительно...» [302]

301

Там же, S. 28.

302

Там же, Bd. V, S. 315.

В книгах «Путешествие вокруг света», «Виды нижнего Рейна» — превосходных образцах реалистической публицистики XVIII в. — Форстер высказал ряд гениальных историко-материалистических наблюдений и догадок.

Материализм и атеизм Лихтенберга не были последовательны. По собственному его признанию, начиная с 1791 г., но особенно в 1792— 1793 гг. он испытывает сильные сомнения и приходит нередко к утверждениям кантианского характера. Он также заявляет теперь, что «вера в бога такой же естественный для человека инстинкт, как и ходьба на двух ногах» (J 266). Он склоняется к деизму и «естественной» религии.

Философские колебания Лихтенберга объясняются несколькими причинами. Общеизвестно, что английский и французский материалистический сенсуализм, под влиянием которого находился Лихтенберг, не смог в силу присущей ему метафизичности, механицизма создать глубоко научную теорию познания, раскрыть сложные диалектические взаимосвязи ощущения и мышления, объекта и субъекта познания и поэтому отличался созерцательностью. Понятие опыта и практики у материалистов этого времени было узким и ограниченным. Как ни примечательно обращение к опыту у Лихтенберга, он также в конечном счете разделял слабости французов и англичан, и для него оставалась не совсем понятной эта диалектика: «Как приходим мы к понятию мира вне нас? Почему мы не верим, что то, что происходит в нас, и есть вне нас. И вообще, как мы приходим к понятию дистанции? Это очень трудно развить...» (J 1272). И это не единственное сомнение, которое можно встретить в «Афоризмах».

Слабости теории познания Лихтенберга затрудняли для него доказательство объективного существования мира и открывали дорогу кантианскому субъективизму и агностицизму.

Подобно другим немецким мыслителям, своим современникам — например, Кнебелю, К. Ф. Вольфу, Александру Гумбольдту — Лихтенберг чувствовал также, что одними механическими законами невозможно объяснить сложное развитие органической материи. Намекая, по-видимому, на Ламетри, объявлявшего человека машиной, он писал: «Если душа (т. е. сознание. — Г. С.) проста, к чему такая тонкая структура мозга? Организм — машина и он должен следовательно состоять из такого же материала, как и машина. Это служит доказательством того, что механическое простирается в нас очень далеко, ибо даже внутренние части мозга построены столь искусно, что мы, возможно, не понимаем и сотой доли их» (F 346).

По его мнению, «поразительное воздействие мысли на тело необъяснимо, если предполагать, что мысль действует только по законам механики» (А 53). Оно гораздо сложней, и Лихтенберг образно уподобляет его воздействию искры на порох.

Вслед за К. Ф. Вольфом, который в своей «Теории зарождения» (1759) нанес основательный удар метафизике и идеализму в биологии, Лихтенберг также отвергал преформизм и пытался объяснить биологическую эволюцию человека не механистически, подобно Ламетри и Робине, а как развитие, которое связано и с явственными изменениями (там же, А 53). Эти плодотворные идеи, однако, тоже не выходили за пределы отдельных прозорливых наблюдений и свидетельствовали лишь о кризисе метафизики, о напряженных поисках передовой научной мыслью нового научного метода.

Ахиллесову пяту материализма XVIII в. видел, конечно, и Кант, подвергший исследованию саму познавательную способность человека, то субъективное начало, которое в силу созерцательности сенсуализма оставалось в значительной степени в стороне от внимания сенсуалистов. В этом, как известно, одна из исторических заслуг Канта. Это прекрасно понимал и Лихтенберг (см. L 734). Критический пафос Канта, стремление исследовать субъект познания как деятельное существо, в первую очередь, и привлекло Лихтенберга к его философии. Так, активность мышления, которая с самого начала характеризовала научно-философские поиски Лихтенберга, нашла себе пищу в критицизме Канта. Следовательно, кантианские влияния у Лихтенберга важны не столько сами по себе, сколько прежде всего тем, что за ними скрывается его глубокая неудовлетворенность состоянием современной гносеологии и метафизической науки. Не случайно поэтому Лихтенберг ссылался на Канта: «Кант говорит где-то: разум более полемичен, чем догматичен» (L 268).

Этой неудовлетворенностью состоянием современной философии объясняется и интерес к немецкому мистику Якобу Бёме (1575—1624). В его сочинениях, мистическую шелуху которых Лихтенберг не всегда мог отделить от рациональной основы, он все же верно угадывал гениальные диалектические и материалистические прозрения. Обращение к Бёме и дало повод некоторым буржуазным ученым извращать философские взгляды Лихтенберга и причислять его к мистикам.

Однако увлечение Кантом было у Лихтенберга гораздо сильнее. И тот факт, что он испытывает влияние кантианства именно в первую половину 90-х годов, не является случайностью. В эту пору он переживает тот глубокий духовный кризис, который привел его впоследствии к погружению во внутренний мир и породил неверие и сомнения во всем, не исключая и основ познания. Он испытал то, против чего еще предостерегал в 80-е годы: «Сомнение должно быть не более, чем бдительностью, иначе оно может стать опасным» (F 443). Здоровый критицизм просветителя, свойственный Лихтенбергу прежде, грозил перейти в опасный агностицизм. Примечательно, что обращение Лихтенберга к Канту до известной степени совпадает во времени с поворотом в его политических воззрениях, в связи с осуждением якобинской диктатуры.

Политические разочарования, пережитые Лих-тенбергом, в большой степени способствовали углублению и философского кризиса; он все больше склоняется к мысли о непознаваемости мира. Эти сходные явления в разных областях — свидетельство все той же исторической слабости и ограниченности немецкого бюргерства.

И тем не менее при всех колебаниях Лихтенберга материалистическая тенденция для него все же является определяющей. Ведь даже в годы наибольшего влияния на него Канта в «Афоризмах» часто встречаются утверждения ученого-естествоиспытателя, направленные против Канта.

Философские воззрения Лихтенберга не ограничены лишь познанием природы. Убежденный сторонник опыта и практики, он проявлял большой интерес и к науке об обществе, хотя таковой в современном понятии еще не существовало. Это сближает его с Руссо и Гердером, Шиллером и Форстером. Отсюда его пристрастие к истории: одна из первых его работ носила название «Характеры в истории», а одна из последних — посвящена древним германцам. Рассказ о герое Плутарха, способный вдохновить на великие подвиги, он считал более ценным, чем историю какой-нибудь бабочки. Он выступил критиком аристократизма и идеализма официальной историографии и близко подходил к мысли о том, что историческая наука должна заняться историей народа, а не отдельных правителей и завоевателей. От историка он требовал страстного отношения к фактам, а не сухого объективистского изложения их. Историк — судья, защищающий дело народа: «Если история какого-нибудь короля никогда не подвергалась сожжению, я не желаю ее читать!» (Schr. II, 166 (G, Н), — восклицал Лихтенберг. С этой демократической позиции и к тому же как мыслитель, не чуждый диалектике, протестовал он против бессмысленного эмпиризма в истории, книг-лексиконов и настаивал на необходимости обобщения, краткости и глубины в исторических сочинениях.

История переставала быть для Лихтенберга бессмысленной сменой цареубийств, войн, правонарушений и пр. Прошлое не казалось ему временем сплошного невежества и заблуждений. Объективной закономерностью истории для него является ее неудержимое прогрессивное развитие, несмотря на временное «движение назад или задержки» (Е 384). Развитие истории — внутренне противоречивый процесс. Подобное понимание диалектики истории можно наблюдать и у названных выше просветителей, к которым был близок Лихтенберг.

Поделиться с друзьями: