Ахматова: жизнь
Шрифт:
Валя-Валечка и права и не права. В высокомерного с виду и очень неуверенного в себе гимназиста ее Аня, конечно же, «не влюбилась». Страстных влюбленностей от единственной до гробовой доски подруги Анна Андреевна не скрывала. А вот то, что встреча с младшим из мальчиков Гумилевых ее все-таки заинтересовала, утаила. Навсегда запомнил эту встречу и Николай Гумилев; в стихотворении «Современность» она описана так:
Я закрыл Илиаду и сел у окна, На губах трепетало последнее слово, Что-то ярко светило – фонарь иль луна И медлительно двигалась тень часового… …………………………………………………….. Я печален от книги, томлюсь от луны, Может быть, мне совсем и не надо героя, Вот идут по аллее, так странно нежны, Гимназист с гимназисткой, как Дафнис и Хлоя.Ничего не забыла, как выяснится через полвека, и Аня Горенко: ни лип в морозном серебре, ни алмазную, первую, их с Николаем Степановичем зиму, и самый важный в 1903 году день – под Рождество: «24 декабря познакомилась с Н.С.Гумилевым в Царском Селе» (помета в «Записной книжке» от 1959 г.). Эта дата вошла в личный хронограф Анны Ахматовой как незабвенная.
В разбросанных по всем «Записным книжкам» «заметках о Гумилеве», из которых Анна Андреевна не успела сделать книгу прозы, она характеризует свои отношения с первым мужем как «особенные и исключительные», как непонятную «связь, ничего общего не имеющую с влюбленностью». Ей хочется при этом верить, что точно так же относился к ней и Гумилев. В доказательство цитирует его стихотворение «Вечное», где Николай Степанович называет жену «тот, другой», тот, кто «положит посох, улыбнется и просто скажет: "Мы пришли"». И далее, в том же автобиографическом фрагменте: «Чувство именно этого порядка заставило меня в течение нескольких лет (1925–1930) заниматься собиранием и обработкой материалов по наследию Гумилева. Этого не делали ни друзья (Лозинский), ни вдова, ни сын, когда вырос, ни так называемые ученики (Георгий Иванов). Три раза в одни сутки я видела Николая Степановича во сне, и он просил меня об этом».
Спору нет: на расстоянии прожитой жизни события юности и чувства, с ними связанные, видятся яснее, четче, однако многие важные подробности все-таки забываются. Во всяком случае, юношеские стихотворения Гумилева, обращенные к Анне Горенко, в ее истолкование не укладываются. В дальнейшем, после фактического разрыва «брачных отношений» (1914 г.), а особенно после официального развода (1918 г.) Николай Степанович, видимо, и впрямь относился к бывшей жене иначе, по-другому, чем к прочим героиням бесчисленных своих романов. И тем не менее в набросанном накануне гибели автобиографическом отрывке он вспоминает о первой любви как о чувственной страсти:
Я рад, что он уходит, чад угарный, Мне двадцать лет тому назад сознанье Застлавший, как туман кровавый, Схватившемуся в ярости за нож; Что тело женщины меня не дразнит, Что слава женщины меня не ранит, Что я в ветвях не вижу рук воздетых, Не слышу вздохов в шелесте травы…Тот же мотив – в балладе о деве-птице: печальная и странная дева-птица («такая красивая птица, а стонет так горько») вызывает у встретившего ее пастуха не любовь-нежность, а грубое плотское вожделение:
Пастух вдыхает запах Кожи, солнцем нагретой, Слышит, на птичьих лапах Звенят золотые браслеты. Вот уже он в исступленьи, Что делает, сам не знает, Загорелые его колени Красные перья попирают…Откровенность этой сцены, конечно же, замаскирована аллегорической условностью и сюжета, и персонажей, однако аллегория достаточно прозрачна, поскольку отсылает к стихам юной Ахматовой, где она сравнивает себя с птицей печали: «Я птица печали, я – Гамаюн». И золотые браслеты на птичьих лапах упомянуты не случайно: именно браслеты, и притом причудливые, привозил Гумилев Анне из африканских своих путешествий; браслеты же пыталась она ему и вернуть, когда ссорились. А ссорились они отчаянно – и до свадьбы, и после. Гумилев из деликатности об этой стороне их отношений промолчал, Анна Андреевна невзначай проговорилась:
И когда друг друга проклинали, В страсти, раскаленной добела, Оба мы еще не знали, Что земля для двух людей мала…Они вообще еще ничего не знают ни о себе, ни о жизни, ни о гибельности угарного чада. Дафнису и в золотом сне не приснится, что через десять лет о робкой и трогательной Хлое, чью скрытую красоту не замечает даже умная его мать, станут говорить как о самой прелестной женщине Петербурга. Да и Хлоя мысли не допускает, что смешной и неуклюжий ее обожатель станет классическим «жуаном», бесстрашным кавалеристом и большим, до сих пор не понятым и по-настоящему не прочитанным поэтом.
Впрочем, о том, что «приклеившийся» к ней гимназистик пишет стихи, Анна узнала уже в день знакомства. В отличие от нее он говорил об этом ничуть не стесняясь. Это ей не понравилось. Настоящие поэты такое первому встречному не говорят. Оказалось, однако, после нескольких долгих прогулок, что чопорный и немного деревянный мальчишка и в самом деле поэт. Родившийся поэтом, как рождаются актерами или художниками. Да еще и стихолюб, и стихоман. Стихи, соображения о стихах, имена поэтов, ей неведомых, сыпались из него как из рога изобилия. А как-то, ближе к весне, замерзнув, Дафнис и Хлоя сели в поезд, доехали до города и тем же паровичком вернулись. И всю дорогу не замолкая Гумилев объяснял, что такое символизм, а у ворот ее дома, впервые сильно смутившись, признался, что и он – символист, выбравший в учителя (гимназист говорил: мэтр) Валерия Брюсова. (Вспоминая тогдашнего Гумилева, Ахматова скажет: «Он поверил в символизм как в Бога».)
Через несколько дней брюсовский очередной шедевр «Tertia Vigilia» лежал у нее под подушкой. Глазами Анна книжку вождя символистов прочла с интересом. Нашла там, кстати, и идеал, на который равнялся, с которого, кажется, делал себя ее новый, а честно говоря, первый и пока единственный поклонник:
Да, я моряк! Искатель островов, Скиталец дерзкий в неоглядном море. Я жажду новых стран, иных цветов, Наречий странных, чуждых плоскогорий.Куда больше нечаянной радости доставил Анне второй Колин подарок: торжественно врученный Блок, «Стихи о Прекрасной Даме». Чтобы не расставаться на целых полдня со златокудрой Дамой и прекрасным ее рыцарем, она взяла сборничек в «бурсу». Ясно и честно смотрела в глаза madame, на уроках французского ученицу Горенко оставляли в покое (по французскому языку она шла первым номером – ах, какое произношение, словно вы, Горенко, родились в Париже!), а внутри звучало:
Предчувствую Тебя. Года проходят мимо — Все в облике одном предчувствую Тебя. Весь горизонт в огне – и ясен нестерпимо, И молча жду, – тоскуя и любя.На перемене к задней ее парте подошла первая ученица, рыжая веснушчатая толстуха, взяла книгу, полистала и фыркнула: «И ты, Горенко, можешь всю эту ерунду прочесть до конца?»
Алмазная зима 1903 года еще и потому так запомнилась Ане Горенко, что это была последняя зима перед японской войной. С ней всегда будет так: каждая война поворачивала ее жизнь, как реку, меняя русло. С японской кончилось отрочество, с германской – юность. И 1941-й оказался пограничным. Хотя в первом военном июне Анне Ахматовой исполнилось всего пятьдесят два, в 1944-м она вернется в свой город не зрелой женщиной, в судьбе которой еще многое может случиться, даже новое и вполне благополучное замужество, а пожилой дамой, у которой все в прошлом.
Но мы перепрыгнули через целых сорок лет! Ведь на дворе трагическая весна 1904 года, во всех столичных газетах крупным шрифтом на первой полосе – экстренное сообщение: «31 марта броненосец «Петропавловск» наткнулся на японскую мину и в полторы минуты затонул. Находившиеся на борту адмирал С.О.Макаров и знаменитый художник В.В.Верещагин вместе с семьюстами офицерами и матросами погибли». Вот как отозвалось известие о гибели броненосца «Петропавловск» в поэме Ахматовой «Русский Трианон»:
Прикинувшись солдаткой, выло горе, Как конь, вставал дредноут [5] на дыбы, И ледяные пенные столбы Взбешенное выбрасывало море — До звезд нетленных – из груди своей, И не считали умерших людей.5
Дредноут – в данном контексте: броненосец. – А.М.