Антихрист
Шрифт:
Об искусстве распространяться нечего. Вы как материалист понимаете, что оно есть не что иное, как отражение жизни, — но очевидно, если не нужна наша жизнь, то тем более ни на что не нужно её отражение.
Вот-с как должен рассуждать неверующий трезвый человек. Я именно так и рассуждал прежде. Жизнь для меня была сплошным мучительным хаосом без всякого назначения и смысла; культура, созданная такими усилиями и жертвами, — жалкою и смешной, а люди, спешащие в течение несчастных двадцати пяти-тридцати лет, которые им бросила природа, натворить как можно больше всяческой пользы, неизвестно зачем и для кого нужной, всегда вызывали во мне презрение и злость.
Мой Антихрист раскрыл мне глаза. Я знал теперь, зачем всё это нужно. Я понял великий смысл и науки, и философии, и искусства. Оставаясь материалистом, но узнав Антихриста, я уже понимал, что ребяческое упорство идти против очевидности и объяснять великое значение жизни фразёрством недостойно трезвого человека.
Значение науки страшно важно. Нужно скорее, как можно скорее, всю природу осмотреть в микроскоп; всё взвесить, всё измерить, всю её ощупать и отпрепарировать. Философствовать ещё более того необходимо, чтобы до мельчайших чёрточек узнать силы, способности нашего разума, чтобы всё, что только доступно нам о нас самих, всё это документальнейшим образом обосновать, в систему возвести. Искусство тоже важно, чтобы человеческая жизнь вся, как на ладошке, была для всех ясна.
И всё это нужно, и всё это страшно важно, всё это действительно имеет громадное, мировое значение, и человечество действительно уже многое на пути этом сделало — и всё это для того, чтобы, извините за выражение, стукнуться об стену лбом.
Вы недоумеваете? Да, я благоговею перед наукой за то, что она ощупает всё до конца и скажет: всё это очень просто, всё это «комбинация атомов». Я обожаю философию за то, что она причудливейшими изворотами ума наконец всё испробует и скажет: ум наш — самая несовершенная машина из всех существующих. А перед искусством я благоговею потому, что оно отразит всё это в громадной, душу потрясающей картине и всем сразу передаст то отчаяние, которое переживут немногие.
И тогда… тогда весь мир упрётся в стену. Уж никаких вопросов не останется, и для последнего ребёночка станет ясно, что дальше стена.
Вот то новое — то, что с небывалой силой начинало меня мучить и заключалось в ощущении этой стены. Всюду, в каждом ничтожном явлении, я чувствовал её близость. Первое время, я должен признаться, меня занимало это новое чувство. Мне доставляло какое-то ребяческое удовольствие видеть, как двое каких-нибудь прохожих спорили, горячась и жестикулируя. Мне казалось: вот, вот сейчас они обязательно упрутся в стену и, растерянные, жалкие, опустив руки, будут смотреть друг другу в глаза, не в силах выговорить слова…
На публичных лекциях, когда какой-нибудь учёный муж, с взъерошенными волосами и развязными движениями, говорил с нахальной смелостью: «Господа, в этом явлении нет ничего необычайного — это просто гипнотизм…», я чувствовал, что он вот-вот упрётся в стену и вместо того, чтобы продолжать лекцию, жалко улыбнётся и как виноватый скажет: «Господа, как же это?..»
Когда я получал толстые журналы и начинал читать озабоченно-деловитые статьи о том, сколько масла было вывезено в Англию за 19** год, для меня не подлежало никакому сомнению, что насчёт масла — это «так себе», а самое важное, что даже неприлично в журнале писать, да и чего автор, может быть, сам ещё не сознаёт, самое важное — это то, что ещё немного, ещё маленькое усилие, и он достанет наконец лбом так долго желанную стену…
И я был доволен. Меня занимало, что за пёстрым калейдоскопом жизни я вижу неподвижную, мрачную стену, к которой все так стремительно несутся.
Но очень быстро эта постоянная стена перед глазами, каждое движение собой сопровождающая, начала мучить и самого давить своей тяжестью. Хотелось хоть на миг освободиться от неё. Но напрасно: стена выплывала, как привидение, решительно из каждой мелочи, и от неё веяло на меня духом Антихриста.
По ночам я внезапно просыпался, и воображение моё быстро-быстро начинало работать, картины одна за другой как вихрь неслись передо мной, хотя я делал невероятные усилия остановиться, чтобы размышлять, не торопясь и не волнуясь.
Всё, что делается на земле, мне хотелось представить и охватить разом, со всеми мельчайшими, неуловимейшими подробностями — во всех странах, у всех народов, и в диких лесах, и в знойных пустынях. Напряжение становилось выше физических сил. Холодный, больной пот выступал на лбу. И я чувствовал, что вся жизнь, каждое дыхание человеческое, начиная с якута, в полузабытьи спящего у костра, кончая сладким шёпотом влюблённых где-нибудь на берегу южного моря, — всё каким-то чудесным образом действительно начинает отражаться в моём сердце и что я принимаю в душу свою всю силу живущего в мире Антихриста, и, почти теряя сознание от сотрясенья, впадал в полусон, с тем, чтобы через час снова проснуться от какого-то внезапного толчка и снова до изнеможения думать, думать и думать…
С каждым днём, можно сказать, с каждым часом, я всё сильнее ощущал, что вне меня невидимо разлита во вселенной та же тяжесть, та же мучительная тоска, то же дыхание смерти, что и во мне самом.
А внутри меня всё торопливее и торопливее шла какая-то работа.
Не только мысли мои, моё воображение болезненно ускоряли свою деятельность, до мучительной торопливости, с которой я не в силах был справиться, — эта же торопливость переходила в действие. Я не мог просидеть двух минут на одном месте, не двигаясь и не торопясь куда-то. Меня тянуло всё вперёд… и вперёд. Я до изнеможения ходил по улицам без всякой видимой цели, обессиливая, с тоской необычайной, с нервами вконец натянутыми, но лишённый воли не идти, не торопиться, отдохнуть, задержать волей своей ту чудовищную стремительность, которая толкала меня вперёд.
«Вот ещё до той только витринки дойду, посмотрю, что там, и тогда уже домой пойду», — говорил я себе. Я доходил до витрины какого-нибудь чулочного магазина, а спех мой от этого только разжигался. Я делал вид, что совсем не о той витрине говорил, и стремительно ускорял свой шаг.
Приходя домой в тихую комнату, я, казалось, успокаивался; слабость разливалась по всем членам, сладкая истома туманила глаза, хотелось спать… Но всё это разом, по мановению исчезало — я судорожно хватался за шляпу, насилу удерживался, чтобы снова не бежать на улицу, и, несмотря на усталость и совершенное нежелание своё двигаться, начинал, всё ускоряя и ускоряя шаг, ходить из угла в угол своей маленькой комнаты, пока головокружение не сваливало на кровать. Но даже в самом головокружении моём проклятая торопливость не оставляла меня, и, как в полусне, в мозгу моём неслись клочки пережитых впечатлений, и я, изнемогая совершенно, чувствуя себя больным и разбитым, беспомощно отдавался их власти.
Ночи проводил я как в лихорадке, теряя грань между сном и действительностью, а утром, притворяясь, что иду за хлебом, спешно надевал пальто, и на целый день начиналось то же.
Каждый раз мне казалось, что дальше так нельзя, что ещё хоть на йоту усилится во мне это чувство, и я сойду с ума. Но торопливость ещё ускорялась, я это ощущал ясно, и всё-таки с ума не сходил, только руки мои начинали неприятно трястись и на голову словно кто-то паутину накладывал.
Я не знаю, чем бы это наконец кончилось, но одно незначительное происшествие придало всему совершенно неожиданный оборот.
X
АНТИХРИСТ В РОЛИ СПАСИТЕЛЯ ОТЕЧЕСТВА
Рядом с моей комнатой, за стенкой, жила какая-то прачка с маленькой худенькой девочкой Катей.
Я не люблю детей, меня раздражает их тупая, животная беззаботность. Меня нисколько не умиляет, когда какой-нибудь пятилетний малыш преспокойно расправляет у мертвеца пальцы и смеётся, что они не двигаются.
Терпеть не мог я и Катю. Она, должно быть, инстинктом чуя, тоже меня боялась.
В моей комнате было слышно всё, что делалось за стеной. Меня это не раздражало. Я не мог равнодушно слышать только Катин смех. Но она, правду сказать, смеялась редко.