АРХИПЕЛАГ СВЯТОГО ПЕТРА
Шрифт:
Я услышал, как в Самарканде, куда была эвакуирована Военно-медицинская, помешавшийся на жаре в ожидании смотра Барков перед честным народом в выстроенном (курсанты поначалу в струнку стояли, потом стали прихлопывать) каре «барыню» плясал, про штатские замашки вольнонаемных профессоров, про полевых хирургов и главных терапевтов, про Вайнштейна, поздравившего своего шефа с днем рождения в час ночи (задержался возле больного, сделав тяжелую операцию, послал телеграмму в девять, а доставили ее далеко за полночь) и в три ночи по телефону выслушавшего от поздравленного Гиргалава: «Сердечно благодарю за поздравление, Владимир Георгиевич», про блистательного хирурга Триумфова и про многих других.
На часах наконец-то стало без пяти.
Мы попрощались. Я отошел, он окликнул меня.
– Не ездили бы вы сегодня, юноша, на острова, - сказал он внятно.
– Ни к чему это вам.
Я похолодел. Но в эту минуту подхватили меня под руки две молоденькие чертежницы, лепеча и щебеча, что, мол, без трех, сейчас опоздаем, начальник заругает. Начальник и впрямь стоял на пороге мастерской, избочась.
– Ну, с них, пташек, что и взять, а тебе, Валерий, стыдно. Чтой-то ты с обеда опоздал?
– С садовником здешним заболтался.
Начальник переглянулся с пожилой Марией Семеновной, соседкой моей.
– Ты ври, да не завирайся, - промолвил начальник мрачно.
– А как он выглядел, садовник этот?
Я описал портрет и одежду собеседника своего, а также его цветники.
– Ай!
– взвизгнула соседка моя, схватившись за щеки (за голову, видимо, так она себе представляла способ хвататься; или в кино немом видала сей жест и неуклюже его повторяла).
– Да он и впрямь видел садовника!
– Видел, ну и что?
– Сада-то теперь нет, вот что, - сказал начальник, - и роз нет, и оранжерею разобрали, садовника уволили двенадцать лет назад, а шесть лет назад помер он. Скучал, что ли, без сада. Цветники у нас действительно были первый сорт.
– Он мне розу подарил, - упорствовал я.
– Врешь.
Роза, чайная, на длинном стебле, выразительно молчала.
– Мда-а-а-а… - произнес начальник задумчиво, - именно такие у библиотеки и росли.
– Ужас, ужас!
– вскрикивала Мария Семеновна и отмахивалась от меня и от розы мятым кружевным платочком.
– Слушай, Валерий, - сказал начальник задумчиво, - сходил бы ты к врачу.
– К какому?
– Понятно к какому. К невропатологу или к психоневрологу. Там, кстати, и психиатры есть. На той базе. На Лебедева. Сходишь, расскажешь.
– Я хоть сейчас.
– Сейчас и сходи.
Я взял свою чайную розу по кличке Луна и, счастливый, удалился. Я спешил к булочке вахтера с турникетом, не особенно озирался по сторонам, разве что косился, но и косясь, видел: роз нет, оранжереи тоже нет и в помине, одна жухнущая трава да золотые листья.
По Введенскому каналу (мне до сих пор жаль, что его засыпали, вместо того чтобы очистить) быстро доскакал я до Фонтанки, нашел нужный мне спуск, катер стоял на месте, Настасья болтала с хозяином катера, красивым загорелым человеком в фуражке без кокарды, вид нордический, характер, возможно, такой же.
И рванули мы к яхт-клубу, то есть, для начала, к Неве.
– Я взяла бутылки, - сказала Настасья.
– Мне нельзя, я за рулем, - сказал яхтсмен.
– Они без зелья, - сказал я.
– Сдавать собираетесь?
– спросил он.
– Во-первых, их всего две, - сказала Настасья, - во-вторых, они с письмами, в-третьих, мы сдадим их волне.
– Бутылки в море кидают или в океан, - сказал наш рулевой, - а не в реку.
Накануне она нашла в письменном столе адмирала плашку сургуча, выискала бутылки понеобычней (моя была из-под коньяка «Наполеон»), смыла с них этикетки и заявила: пишем письма, запечатываем бутылки сургучом, бросаем в воду, пусть плывут.
– Кому писать-то?
– спросил я.
– На самом деле письма в бутылки запечатывали терпящие бедствие моряки или пленники пиратов.
– Мы и то, и то, может быть. И письма не всегда пишут кому-то. Иногда их просто пишут.
– Интересная мысль. Но адресат все равно должен быть. Бог. Фатум. Золотая рыбка.
Настасьина бутылка была статная, длинная, узкая балерина, молдаванская княжна. На моей, невысокой и плотненькой, красовались стеклянные круглые медали, приросшие к стеклянным бокам.
– По-моему, мы впали в детство, - сказал я.
Она сосредоточенно разогревала над свечкой сургуч.
– Он цвета коралла.
– Бумага цвета жемчуга, бутылка цвета морской волны, сургуч цвета коралла; спрашивается: какого цвета должны быть чернила?
– спросил я.
– Фиолетовые, - сказала она.
– Да, мы впали в детство, - сказала она.
– Строго говоря, мы из него и не выпадали. Это ведь не недостаток.
– Но и не достоинство.
– Пусть. Тогда свойство.
– Что-то не нравится мне такое свойство, мэм.
Мне пришло на ум бросить втихаря в мою бутылку грузик, да покоится на дне с миром. Я сам положил свою бутылку в корзинку, Настасья разницу в весе бутылок не почувствовала.
Я не знаю, что она написала в своем письме никуда.
Я своим любимым рондо с нажимом вывел следующее: «Жители архипелага Святогo Петра Настасья и Валерий желают всем счастья и любви, потому что знают, что это такое». Глупость моего бутылочного послания объяснялась молодостью и тогдашней моей нелюбовью сочинять тексты, мне и без сочинительства было хорошо.
Мы миновали цирк, Инженерный замок; перед нами зеленел Летний сад.
Летний сад, переменившийся у меня на глазах. Я не узнавал ничего: ни низких деревьев, ни цветов, ни фонтанов, ни беседок не видел я прежде, разве что дворец Петра Первого пребывал в неизменном виде, только выглядел поновее да посвежее, да ярко-белые, еще не облизанные кислотными дождями и полуядовитым воздухом италийские статуи я узнал. По дорожке к Фонтанке, по аллее, бежал человек, это был Бригонций, собиравшийся утопиться прямо сейчас, при мне. Немногие посетители сада, ряженные в старинные одежды, неспешно поворачивались к нему, не зная, не понимая, куда и зачем он бежит. Я хотел его остановить, спасти, отвлечь, заставить помедлить, момент прошел бы; я выхватил из корзинки свою бутылку и, размахивая ею над головой, закричал:
– Синьор Джузеппе, стойте, стойте, не надо!
Он уже взлетел на одну из тумб парапета. Возможно, какой-то стоп-кадр и возник, доля секунды. Я швырнул свою бутылку, чтобы он мог увидеть ее, продолжить промедление, - к нему уже по саду бежали люди. Но он прыгнул. Над ним и над бутылкой моей воды сомкнулись одновременно, воды Безымянного Ерика, недавно ставшего Фонтанкой. Тут же картина поменялась, деревья выросли, цветы аннулировались, дворец прикрылся желтой листвой, статуи стали слабо-серыми, а у тумбы, с которой только что бросился в воду несчастный театральный механик, возникла фигура сонного рыболова с красной удочкой.