Бальзамины выжидают
Шрифт:
Девушки ловят камерами фазана, фазан убегает. Снова и снова посещает назойливая мысль: на скольких чужих любительских снимках мы — случайно — продолжаем существовать элементами фона?
T'ga za jug
Зелёные грецкие орехи под толстой и мягкой кожурой с ничем несмываемым соком, их разбивают придорожными камнями о придорожные камни, стараясь не запачкать пальцев; из них выколупывается скользкий орешек-выкидыш. Черепная коробка его мягкая, можно раздавить в кулаке, а мозг цвета слоновой кости, ни с чем не сравнимый на вкус, если только снять с него беловатую кожицу в розовых прожилках, которая нестерпимо горька.
Также растёт и ежевика, про которую спрашивал, чейная она или ничейная, получив в ответ, что она — куст простой, то есть божий, то есть такой, который людям не нужен вовсе, ежевика считается созревшей, если до неё достаточно дотронуться, чтобы она сама отвалилась в подставленную ладонь, окрашивает пальцы и язык в лиловый цвет.
С тех пор как я оттуда вернулся, я всё болею, это ничего не значит, я и перед тем, как туда уехать, всё время болел, но в этом что-то странное, что-то противоестественное, потому что я родился ведь здесь, а не там, но, может быть, родиться здесь вообще противно природе, как я сейчас понимаю, здесь вообще не место для высших приматов.
Горы, горы кругом, или скалы, завёрнутые, как на фресках, гулкие, чреватые пещерами и пещерками. Вдруг налетел ветер и скалы начали перебрасываться им, как мячом, когда облака плывут от тебя, кажется, что это скала желает придавить тебя своей серой слоистой халвой.
Жили, допустим слепые существа с полужидкой кожей, они питались скалами, а умирая, каменели сами, изменяя с веками рельеф.
*
Чёрные, точно обожжённые зажигалкой и пепелящиеся по краям розы, небесная стружка, их шипы пропитаны галлюциногеном, от которого кровь разворачивается, оборачивается жидким стеклом, на секунду застывая, чтобы надорвать аорту
В большие чаши наливали нам голубоватое молоко, холодное, точно из груди непорочно зачавшей. Глядели, как глиняные берега облизывают и не могут слизнуть солоноватую на вид пенку. Так проходило утро, неторопливо, пока ещё можно есть, потому что когда солнце — солоноватое — выкатывается бешеным глазом висельника на самую середину, то нельзя есть, нельзя пить, нельзя двигаться, можно только впитывать жар, как губка, на долгую, долгую, холодную холодную жизнь по возвращении на родину
Экое слово смолвилось: родина. Родимое пятно, крошечная меланома, по которой могут опознать сородичи,
родимая сорочка, отвратительный красный послед, присохший к вороту. Несводимый акцент
Там, в сумерках, когда под мостом пузырится и пузырится, и мы под мостами превращаемся в пену морскую, нетвёрдую, лживую всеми цветами, кровавящуюся пену. Там, под мостом, сглотнёт нас, не опознав, древняя кистепёрая рыба. Узкие кости её схватывают позвонок, как дети хватают игрушку-пустышку, и только медленно-медленно костный мозг перетекает по канальцу, думая сам себя
Но скалы свёртываются по краям, скрывая там и сям маленькие храмы, сами пустотелые, как позвонки, и в нём Некто сам себя тоже думает при неярком парафиновом свечении, и собираются тоже думать Его, серого до прозрачности, золотистого и никакого. И цветут, не выцветая, написанные по сырому уже не краской, а крошевом, трещинками, точно впрямь живые и у них морщины. Об этом не следует забывать.
В гулком, гулком гроте, вниз костлявыми полулоктя- ми-полуколенями, священнодействуют мыши. Гнилушки у них и другая утварь. Крошечным стетоскопом жмётся к камню ящерица, слышит, как в подземных пустотах капает вода и что именно говорит другой, нижней воде. Всё обрастает мхами, красными, лиловыми, не такими, выпускает хитрые много о себе думающие жгуты. Ночь кругом и ночь, только хрустнет, бывало, что-нибудь, охнет, точно чёрт ногу сломил. Но на пристани маячки горят, маячки, давно никто на них не живёт, но они зажигаются, словно одушевлены и готовы предоставить убежище.
Карта Кипра
На стене карта Кипра: шкурка небольшого хвостатого животного, распяленная для просушки
Ночное гулянье в Искелле. Дым от многочисленных мангалов поднимается вверх и стоит, покачиваясь, плотным облаком: духи зажаренных животных устроили свой собственный праздник. К утру люди и духи, утомлённые развлечением, расходятся в остывающем воздухе
Гирне, город, со всех лотков, витрин, мостовых разглядывающий приезжих круглыми вытаращенными глазами из синей смальты. От столь внимательного разглядывания иноземцы втягивают животы, расправляют плечи и стараются как можно скорее скрыть свои тела под щекотным бронзоватым загаром: так, думается им, можно сделаться неразличимым для сорока тысяч чёрных, дырявящих кожу зрачков
Пляж в Денискизи. Вечером пляжные зонты, сложенные, замирают, точно монахини в белых клобуках. Прикрыв лица, ожидают они пришествия чего-то огромного, влажного и солёного, которое, приблизившись на шаг, тут же отступает во тьму, не давая до конца удостовериться в собственном существовании
Маре Монте, некогда роскошный отель, ныне заброшенное пространство, означенное тут и там кругляшками овечьего помёта. Песок, наполовину состоящий из крошечных раковин, так же в свой срок оставленных своими обитателями. Здесь, на берегу, можно наблюдать раковины всех размеров и свойств — от тех, что легко проходят сквозь булавочное ушко, до тех, что способны вместить почтенное семейство с детьми — со всеми удобствами, изобретёнными цивилизацией.
Красная земля
Красная земля цветом напоминала о ржавчине, об адаме кадмоне, о железе, которое прописывают вялым и плохо растущим детям, о коротеньких оливковых деревьях, которые, точно карликовые овцы с колючей свалявшейся шерстью, паслись там и сям, глубоко погрузив вытянутые морды в краснозём. Красная земля была повсюду, высыхая и распыляясь, проникая между волокнами тканей, так что можно было принять её за следы загара. Вот какова была красная земля. Её свойство — питать виноград с плотными гроздьями в небольших веснушках, небольшие крепкие ягоды отделены плотной кожицей, точно непомерно разросшиеся клетки, внутри которых угадывались небольшие тёмные органы живого существа.
Ровинь
Город Ровинь, если смотреть на него из гавани, кажется нарисованным на куске картона, мелко раскрашенным и вставленным под линзу. Он выглядит совершенно лишённым перспективы со своими тесно посаженными скошенными крышами в красной чешуе, в холке прошит тёмными остриями кипарисов, точь-в- точь заколотая и подтянутая ближе к берегу чудо-юдо- рыба. Кажется невероятным, что между силуэтами точно пригнанных, подогнанных домов, кривыми лесенками взбегающих к вершине, где царит тонкая заострённая башня Св. Эуфемии, проткнувшая рыбье брюхо и вылезшая в середине хребта, могут уместиться улицы, что там могут жить люди и происходить какая-то жизнь: город слишком декоративен и оттого слишком реален для таких полувымышленных существ, как люди. С плакатов, проспектов, открыток он является своей другой, неведомой стороной, снятый с воздуха, — и тогда он огромное печёное яйцо с коричневатой потрескавшейся скорлупой, пришвартованное к берегу.
Изнутри Старый Город полностью замощён бурсчат- кой, глянцевитой, шелковистой на ощупь, как если бы мы находились в зоне прилива, где всякий камень отглажен и закруглён постоянным движением волн. Нет ни пяди земли — красной земли — кроме той, что в кадках и горшках, так что кажется временами, будто город целиком выбит в скале, или кости, или он наборная шкатулка-головоломка, в которой, как шарик, перекатывается любопытствующий турист, ища не как выйти из лабиринта, а как остаться в нём по возможности дольше и разнообразней. Улицы подчас такие узкие, что, запрокинув голову, можно разглядеть тонкую полоску неба, перечерченную тут и там верёвками, на котором сушится бельё. Трапециевидные основания домов, иногда невообразимыми клиньями врезающиеся в тесное пространство между двух соседних, как если бы кто-то поддел их на лопатку и приготовился выложить на тарелку. Редкое ровное пространство искривляется, плоится, сборится арками, ступеньками, какими-то невероятными, взбегающими вверх тупиками. Окна прикрыты ревнивыми ставнями или вдруг распахнуты, и тогда видно, как в лотке перемежаются мёртвые и живые цветы. Из какой-то невидимой расщелины плющ карабкается, забирая стену в мохнатый чехол, сквозь который с трудом продираются приоткрытые ставни. Слышна итальянская речь. В проёмах плещется море, к которому иногда ведут коротенькие ступеньки. Море плещется, плюётся, угрожает, как будто ведёт с городом какую-то однообразную многовековую игру: со стороны гавани кажется, что оно вот-вот слижет медовые приятные на вкус краски и ничего, кроме узкого контура, не останется, со стороны города кажется, что море — огромный сторожевой зверь, выпрашивающий остатки от ужина. Если в специальном месте сойти по ступенькам и заглянуть в воду, можно увидеть затонувшую пальму в кадке.