Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Барчуки. Картины прошлого

Марков Евгений Львович

Шрифт:

— Ты уж тогда в отставке был?

— В чистой… А с турком однако я ещё повоевал, Карс брали с Муралёвым. А то ещё помню, стояли мы при куюк Дара. Колонны кареем расположили, отдыхали. В серёдке повозочки стояли, члены наши ехали, поп первый, потом господа разные. Поп и говорит дьячку (дьячок у нас завсегда солдат): «Дьячок, а дьячок, поставь-ка самоварчик», а я так-то сижу с флангу, сухарь жую. «Нет, говорит, батюшка, не попьёшься, — и ребятам говорю: полно есть, ребята, давайте побьёмся; нонче большая битва будет!» Вдруг как он свистнет чинёнкой прямо в самовар, а самовар под телегой стоял, так всё вчистую — и самовар, и телегу, разнёс. «Что, кричу, батька, напился?» — «Напился, говорит, свет, напился», — смеётся поп. Стал он нас с пушек бить, словно с ружей; его было сорок пять тысяч, а нас девять; попёр нас, так мы задом до самого Александрополя шли; заперлись, всю ночь не спали, думали — брать нас будет. А на второй день облегчение пришло: два наших полка, да из России дивизия; так мы таким порядком встретились, как братья родные. Говорим, мы теперь к ему в гости пойдём, пущай у него сорок пять тысяч. Пошли; а за нами Куринский, Кабардинский полки, а за ними ещё графцы, апшеронцы — то-то надвинули; так он за семьдесят вёрст ушёл на старую месту, где он семь лет припасы себе готовил; там вся его притончица была, провиянт и припас всякий…

В эту минуту в нескольких шагах от костра затрещали сучья, зашумели опавшие листья и явственно раздался топот подкованной лошади.

— Ну, нажил я с вами беду, господа! — испуганно спохватился рассказчик, суетливо стараясь задуть огонь полою своей шинели. — Ну, как лесничий!

Огонь разгорался ещё ярче, раздуваемый взмахом шинели.

— А зачем у вас огонь? Что за народ? — раздался в темноте грубый голос.

Из тёмной, едва заметной просеки выехал верховой и остановился в десяти шагах от костра. С тупым испугом кавказец сорвал с себя шапку и побежал к всаднику. Мне было стыдно и жалко смотреть на его могучую боевую фигуру, уныло и униженно стоявшую около коня. Он что-то смиренно шептал подъехавшему, указывая на нас головою, и по временам кланяясь. Лошадь вдруг разом повернула и исчезла в той же просеке.

— Смотри, сам затуши! Я ещё проеду, — раздался тот же суровый голос.

Кавказец стоял уже около нас, смущённый по-прежнему, держа в руках шапку. Несколько минут он не мог оправиться, и как-то нерешительно покачивал головою, глядя в землю.

— Это ничего, что объездчик! — произнёс он, словно считая нужным ободрить нас, а не себя. — Больно строг у нас лесничий; теперь я пустил вас, так ведь он меня заарестует, это уж беспременно: или на часы, или в чулан. Намедни двое суток у себя в чулане продержал, — прибавил он с большим чувством, по-видимому, в полной уверенности в справедливости такой меры, в том, что иначе и быть не должно.

Утром я встретил на станции совершенно молодого крошечного офицерика с синим кантом и с кадетским пухом на губе; у него моталась из-за сюртука нейгольдовая цепочка, и он всячески старался придать своей пошлой фигурке деловой и начальнический вид. Мне сказали, что это лесничий здешнего участка, и я невольно расхохотался ему в глаза, вспомнив о том чуланчике, куда этот юный правитель лесов запирал старого кавказца, покрытого ранами, скромно свершавшего свои геройские подвиги ещё в то время, когда сего юного правителя не начинали даже сечь берёзовыми прутьями.

Коренная

Коренская жизнь

Коренная расположена каким-то беспорядочным татарским становищем на высоком берегу Тускари. Тесовые, наскоро сбитые дома с балконами и галереями, промокающие от дождя и трясущиеся от ветра, насыпаны целым лабиринтом. Круглый год в них не живёт никто, а только на три летные недели оживают эти мёртвые улицы. Странно проезжать зимою по многочисленным переулкам, на которых стоят ряды слепых домов с заколоченными ставнями, покинутые гостиницы, громадные пустые ряды и балаганы. Собственно деревня Коренная тянется по большой дороге длинным рядом обыкновенных мужицких изб, сливаясь почти сплошь с окрестными сёлами.

Встарь, когда Коренную посещали как следует, за две недели до девятой пятницы, наезжали сюда господские обозы с мебелью, провизиею и всею необходимою утварью домашнею. Дворецкий был отряжаем для найма удобного помещения и предварительного устройства его. Нанимали или холодную тесовую ставку поближе к рядам, или, кто были постепеннее, устраивались версты за две, за три от гостиного ряда, где-нибудь в Долгом или в Служне; занимали под большую семью несколько дворов попросторнее, похозяйственнее, какой-нибудь поповский дом или дом головы. Половине дворни перевозилась в эти дворы, везлись экипажи, приводились лошади. Господа приезжали на готовое место, на свои собственные постели, за свой деревенский стол: те же пять блюд за обедом, и три за ужином, те же любимые кулебяки, ботвинья, те же кареты с лакеями. Дворянскому сердцу особенно было бы не по нутру в чём-нибудь существенном изменить свой домашний быт в продолжение двух-трёх недель. Теперь переезды эти делаются не так основательно, комфорт ярмарочной жизни бывает не так полон, не всё-таки и до сих пор большая хлопотня сопровождает посещение Коренной помещичьими фамилиями. При отсутствии занавесок, штор и при бесцеремонности русской дворни наблюдатель легко может изощрять своё любопытство этюдами закулисной дворянской жизни. В этом заключается какая-то особенная степная наивность. Ставки стоят друг против друга через узкую улицу; утром мы видим, как раздувают у соседей самовар, как девушки гладят юбки барышням, расставив на дворе два стула и угородив на их спинках узкую доску. Вот в окно видно, как поднимаются барчуки: весь процесс их одеванья происходит с добродушною откровенностью; барышни завесили окна большими платками, и в их комнате не всё видно. Ссоры горничных, брань барина, посылки в разные места за разными поручениями — всё это вы можете не только слышать до слова, но и записывать под диктовку, если считаете полезным. В другой час вы любуетесь толпою изрядившихся барышень, стоящих в зале, и оцениваете заботы их маменьки, подробно ревизующей теперь их туалет. Они ждут кареты, но вам видно даже, как сама карета изготовляется, как мешкотно выводят одну за другой весь шестерик гнедых лошадей в сбруях с серебряным набором, как вяло натягивает кучер парадный армяк и нехотя полезает на козлы. С шумом и топотом выезжает массивная карета, только что вычищенная, грузно качаясь на высоких рессорах; на балкон высыпают барышни в праздничном виде, и накрахмаленные юбки их топырятся на весь балкон, хотя должны через минуту уместиться все в одной карете.

Вечером сцены более мирные: прогулки по рядам кончились; семейство сидит на балконе за чайным столом; барышни в белых пеньюарах, мужчины тоже запросто, курят, тихо говорят. А самовар шипит, надувая своё медное пузо, и его огонь играет на серебре, на фарфоровых чашках, на нагнувшихся к столу лицах. Везде такие семейные группы, где гуще, где меньше; мимо проходят господа и народ, и все без удивления рассматривают сидящих, и никто не стесняется друг другом. Гости переходят из одного дома в другой, на глазах у всех, заранее видные, часто без шапок, как сидят. Ещё более свечереет; тёмно-синее небо надвинется из-за тесовых кровель и из-за густого бора; с реки потянет ночною сыростью… Тогда начинают отделяться от балконов пары и группы, и белые фигуры замелькают в темноте, двигаясь неспешно от ставок к бору и от бора к ставкам. Слышатся в открытые окна обрывки непонятных разговоров, незнакомые имена, незнакомые голоса… То одинокое восклицание коснётся уха, то зашуршит шёпот тихой, сдержанной беседы. Иногда из далёкой ставки разольётся свободное певучее контральто, и пойдёт будить по спящему лесу спящих птиц. Месяц заглянет в улицу; пары всё бродят так же тихо и таинственно. Из трактиров, ярко освещённых красным огнём, долго, до глубокой ночи, слышатся голоса кутящих приказчиков и порою залихватские взрывы цыганского хора. «Слу-ушай!» — кричат на заставах; «Слу-ушай!» — отвечают часовые гостиного ряда.

Можно себе представить, сколько соблазна в этой обстановке для того возраста, когда сердце отыскивает любви, где бы то ни было и во что бы то ни было. Первые летние дни, букеты прелестных девичьих лиц, разодетых и весёлых, праздное шатанье из угла в угол по длинной галерее панского ряда, мягко устланной свежею травою, обмены взглядов, прогулки под руку в пёстрой толпе или по святыням монастырским, чай на вечерней заре у крыльца — всё это такие злохитрые удочки, с которых не всякому удавалось сорваться вовремя. Коренная ярмарка превращалась для Курской губернии в депо невест, и барыни, проживаясь на ней, может быть, более, чем во все остальные месяцы года, конечно, приносили эти жертвы не с какою-нибудь платоническою целью. Самые залежавшиеся невесты, к которым даже белила не пристают, и те уповают на Коренную, и иногда не без результата пытаются штурмовать какое-нибудь гулячее мужчинское сердце. Удобств, действительно, много: на Коренную съезжается не только всё дворянство губернии из отдалённейших уездов, но многие орловские и другие соседние помещичьи семейства; выбор женихов и невест с самых оптовых размерах; можно хоть на заказ сыскать жениха с голубыми глазами и уланского поручика, или душку статского, бледного и брюнета. Исстари гибли в Коренной усатые ремонтёры, таявшие от невоздержимо нежных чувств, корнеты с первым пухом не губе, лежебоки-помещики — травители русаков, и франты с английским пробором, служащие отечеству в канцелярии губернатора. Тётушки и бабушки наши ещё барышнями езжали в Коренную с тою же грешною целью, и да простит Бог этим покойным барышням, не раз привозили из панского ряда себе благоверных супругов, а нам дедушек и дядюшек.

Давно вообще стали ездить в Коренную. Старики наши говорят о ней, как о вечно существовавшей, хотя началом правильных сроков для ярмарки был 1806 год. Прежде ярмарка имела громадное местное значение: в счастливые времена, когда все порядочные люди ездили на своих, а на почтовых только фельдъегеря да чиновники, нелегко было собраться владетелю тимских полей в Москву за необходимыми покупками. Надо было тащить за собою женщин, высылать оттуда домой за три сотни вёрст целые обозы, и наконец, забиваться за тридесять земель от своего хозяйства, от своей норы. Коренная ярмарка удовлетворяла многим нуждам и вкусам за раз: помещик, посылая туда обозы с овсом, пшеницею, сеном, гнал свой скот, своих заводских лошадей. Сбыт был верный, сколько бы ни свезли этого сельского товару. Там на конной площади воздвигались где ни попало стоги сена, возы с зерном придвигались к ним, продажные лошади привязывались к грядкам телег — вот вам и весь магазин. Обозничий, человека два конюхов, человек пять крепостных мужиков сидят на сене, на зерне, у лошадей, иногда недели две сряду, и ждут себе помаленьку покупателей. Кто после приедет — тому худо, потому что центральные, более посещаемые места площади уже заставлены раньше прибывшими с тем русским отсутствием уютности и экономии, которое характеризует всякое наше дело. Стоят не в ряд, не в одну сторону, а так, кому где Бог на душу положил: один оглоблями в Казань, другой в Рязань; один поперёк дороги, другой так, что соседу шевельнуться нельзя, не раздвинув сначала десятка полтора возов. О другом, конечно, никто не станет думать, но зато и сам немало натерпится от беспечности других: то на его лошадь поминутно откатываются назад колёса соседской телеги, то проведут чужих коней через оглобли его воза и зацепят его самого, мирно спящего не тулупе под телегою. Кому занадобится — не спросясь хозяина, учнёт подавать назад его возы и бить кулаком в морду упорствующих лошадей. Вскочит хозяин:

— Ах ты ёрник, такой-сякой сын! Нешто ж это можно на христианского человека возы пихать?

— А ты ещё проклажался бы себе, ровно на печи! Тут те не изба, а ярманка, не спать, а торговать приехал, так и смотри… Протянулся, леший…

— Да покарай же тебя, собачьего сына, матушка царица небесная, заступница наша явленная…

— Брось воз, слышь ты… Не то так и двину дугой…

Начинается шум, собирается кучка, иногда доходит до драки, до будочника, который только с этою единственною целью и шныряет по площади.

Как пёстро это огромное поле, называемое конною площадью; какой разнохарактерный шум и беспорядочное волнение! Телеги с поднятыми вверх оглоблями, с привязанными конями, с сидящими на возах мужиками и бабами, стоят целым табором, словно многолюдное кочевье степных племён. Ворки диких лошадей с Дону и из новороссийских степей перекликаются друг с другом зычным нетерпеливым ржанием. Цыгане с их дымными лицами, их чёрными войлочными кудрями, и добела сверкающими зубами, оборванные, изуродованные, обступают как хищные птицы ремонтёров и молодых помещиков; одни из них бодрят всеми хитростями цыганского мошенничества запалённую лошадь; другие хлопают кнутами, гогочут, божатся и тянут за руки покупателей. То и дело от телег отводят заводских коней, пугливых, вздрагивающих, быстро собирающихся при малейшем испуге. Конюх, держа коня на длинном поводу, бежит с ним несколько сажен, чтобы показать покупателю стати и красоту бега. Прохожие расступаются и останавливаются поглядеть, как несётся молодое благородное животное, смело выкидывая ногами, раздув ноздри и пустив по ветру хвост; оно думает, что несётся на волю, туда, далеко, на зелёные луга. Вот конь уже опять стоит как вкопанный, насторожив уши, поминутно вздрагивая; толпа покупателей, хозяев, любопытных вокруг него: одни лезут посмотреть в зубы, другие трепят упругие ляжки и гордую шею. «Поди, поди!» — раздаётся над ухом; тёплый пар обдаёт вам лицо, и встрепенувшиеся глаза ваши на мгновение заслоняются широкою вспотевшею грудью лошади, едва не задевшею вас. Лёгкие до воздушности беговые дрожки с тягчайшими колёсами проезжают сквозь тесноту; вороной рысак в белом мыле под шлеёю, с серым хвостом до земли и длинною серою гривою усталою походкой идёт в их круглых оглоблях; он возвращается с бега, который тут же, около конной, тянется на полверсты вдоль большой дороги и длинного порядка изб. Крик и гул стоит в воздухе как дым. Пыль съедает глаза. Вся жизнь этой истинно национальной ярмарки здесь на конной; в панском ряду публика, а народ весь здесь. И поневоле будешь здесь; ведь другой квартиры, кроме воза, нет у мужика; избы все заняты господами, купцами, барышниками, и платить за избу в течение двух недель — слишком бесполезная роскошь в летнее время. Эта долгая кочёвка на открытом воздухе придаёт ярмарке особенно характерную, патриархальную складку, заставляющую вспоминать о более тёплом солнце и более голубых небесах.

Поделиться с друзьями: