Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

«Я столько раз была мертва…»

Гие Маргвелашвили

Я столько раз была мертва иль думала, что умираю, что я безгрешный лист мараю, когда пишу на нём слова. Меня терзали жизнь, нужда, страх поутру, что всё сначала. Но Грузия меня всегда звала к себе и выручала. До чудных слёз любви в зрачках и по причине неизвестной, о, как, когда б вы знали, – как меня любил тот край прелестный. Тифлис, не знаю, невдомёк — каким родителем суровым я брошена на твой порог подкидышем большеголовым? Тифлис, ты мне не объяснял, и я ни разу не спросила: за что дарами осыпал и мне же говорил «спасибо»? Какую жизнь ни сотворю из дней грядущих, из тумана, — чтоб отслужить любовь твою, всё будет тщетно или мало… 1975

Тифлис

Отару и Тамазу Чиладзе

Как любила я жизнь! – О любимая, длись! — я вослед Тициану твердила. Я такая живучая, старый Тифлис, твоё сердце во мне невредимо. Как мацонщик, чей ослик любим, как никто, возвещаю восход и мацони. Коль кинто не придёт, я приду, как кинто, веселить вас, гуляки и сони. Ничего мне не жалко для ваших услад. Я – любовь ваша, слухи и басни. Я нырну в огнедышащий маленький ад за стихом, как за хлебом – хабази. Жил во мне соловей, всё о вас он звенел, и не то ль меня сблизило с вами, что на вас я взирала глазами зверей той породы, что знал Пиросмани. Без Тифлиса жила, по Тифлису томясь. Есть такие края неужели, где бы я преминула, Отар и Тамаз, вспомнить вас, чтоб глаза повлажнели? А когда остановит дыханье и речь та, последняя в жизни превратность, я успею подумать: позволь умереть за тебя, мой Тифлис, моя радость! 1978

Роза

Александру Кушнеру

Вид рынка в Гагре душу веселит. На злато дыни медный грош промотан. Не есть ли я ленивый властелин, чей взор пресыщен пурпуром и мёдом? Вздыхает нега, бодрствует расчёт, лоснится благоденствие Кавказа. Торговли огнедышащий зрачок разнежен сном и узок от коварства. Где, визирь мой, цветочные ряды? С пристрастьем станем выбирать наложниц. Хвалю твои беспечные труды, владелец сада и садовых ножниц. Знай, я полушки ломаной не дам за бледность черт, чья быстротечна участь. Я красоту люблю, как всякий дар, за прочный позвоночник, за живучесть. Я алчно озираюсь. Наконец, как старый царь – невольницу младую, влеку я розу в бедный мой дворец и на свои седины негодую. Эй вы, плавней, кто тянет паланкин! Моих два локтя понукаю, то есть — хранить её, пока меж половин всего, что в нём, расплющил нас автобус. В беспамятстве, в росе ещё живой, спи, жизнь моя, твой обморок не вечен. Как соразмерно мощный стебель твой прелестно малой головой увенчан. Уф, отдышусь. Вот дом, в чей бок тавро впечатано: «Дом творчества». Как просто! Есть дом у нас, чтоб сотворить твоё бессмертие на белом свете, роза! Пока юлит перед тобой глагол, твой гений сразу обретает навык дышать водой, опередив глоток сестёр твоих – прислужниц и чернавок. Прости, дитя, что, из родимых кущ изъяв тебя, томлю тебя беседой. Лишь для того мой разум всемогущ, чтоб стала ты пусть мёртвой, но воспетой. Что розе этот вздор? Уныл и дряхл хвалёный ум, и всяк эпитет скуден. Он бесполезней и скучнее драхм её красе, что занята искусством растеньем быть, а не предметом для хвалы моей. О, как светает грозно. Я говорю при первом свете дня: – Как ты прекрасна, розовая роза! Та роза ныне – слабый призрак, вздох. Но у неё заступник есть в природе. Как беспощадно он взимает долг с немой души, робеющей при розе. 1977

Переделкино после разлуки

Станиславу Нейгаузу

Темнела долгая загадка, и вот сейчас блеснёт ответ. Смотрю на купол в час заката, и в небо ясный вход отверст. Бессмертная душа надменна, а то, что временный оплот души, желает жить немедля, но это место узнаёт. Какая связь меж ним и телом, не догадаться мудрено. Вдали, внизу, за полем белым о том же говорит окно. Всё праведней, всё беззащитней жизнь света в доблестном окне. То – мне привет сквозь мглу, сквозь иней, укор и предсказанье мне. Просительнее слёз и слова, слышнее изъявленья уст, свет из окна. Но я – готова, и я пред ним не провинюсь. Ни я не замараюсь славой, ни поле, где течёт ручей, не вздумает очнуться свалкой ненужных и чужих вещей. 1977
Всегда быть не хитрей, чем дети, не злей, чем дерево в саду, благославляя жизнь на свете заботливей, чем жизнь свою…

С Василием Аксеновым

Сад

Василию Аксёнову

Я вышла в сад, но глушь и роскошь живут не здесь, а в слове: «сад». Оно красою роз возросших питает слух, и нюх, и взгляд. Просторней слово, чем окрестность: в нём хорошо и вольно, в нём сиротство саженцев окрепших усыновляет чернозём. Рассада неизвестных новшеств, о, слово «сад» – как садовод, под блеск и лязг садовых ножниц ты длишь и множишь свой приплод. Вместилась в твой объём свободный усадьба и судьба семьи, которой нет, и той садовой потёрто-белый цвет скамьи. Ты плодороднее, чем почва, ты кормишь корни чуждых крон, ты – дуб, дупло, Дубровский, почта сердец и слов: любовь и кровь. Твоя тенистая чащоба всегда темна, но пред жарой зачем потупился смущённо влюблённый зонтик кружевной? Не я ль, искатель ручки вялой, колено гравием красню? Садовник нищий и развязный, чего ищу, к чему клоню? И, если вышла, то куда я всё ж вышла? Май, а грязь прочна. Я вышла в пустошь захуданья и в ней прочла, что жизнь прошла. Прошла! Куда она спешила? Лишь губ пригубила немых сухую муку, сообщила, что всё – навеки, я – на миг. На миг, где ни себя, ни сада я не успела разглядеть. «Я вышла в сад», – я написала. Я написала? Значит, есть хоть что-нибудь? Да, есть, и дивно, что выход в сад – не ход, не шаг. Я никуда не выходила. Я просто написала так: «Я вышла в сад»… 1980
Да будем мы к своим друзьям пристрастны, да будем думать, что они прекрасны! Терять их страшно, Бог не приведи!

В мастерской Мессерера

Дарующий радость

Для личности и судьбы Высоцкого изначально и заглавно то, что он – Поэт. В эту его роль на белом свете входят доблесть, доброта, отважная и неостановимая спешка пульсов и нервов, благородство всей жизни (и того, чем кончается жизнь). Таков всегда удел Поэта, но этот наш Поэт еще служил театру, сцене, то есть опять служил нам, и мы знаем, в какой степени: в превосходной, в безукоризненной. Какое время из всего отпущенного ему взял он для пристального и неусыпного труда: для работы над словом, над строкою? Его рукописи удостоверяют нас в том, что время, которым располагает Поэт, не поддается общепринятому исчислению. Он должен совершенно уложиться в свой срок, и за это вся длительность будущего времени воздаст ему нежностью и благодарностью. Начало бесконечного воздаяния бурно происходит на наших глазах…

1986

Владимиру Высоцкому

I. «Твой случай таков, что мужи этих мест и предместий…»

Твой случай таков, что мужи этих мест и предместий белее Офелии бродят с безумьем во взоре. Нам, виды видавшим, ответствуй, как деве прелестной: так – быть? или – как? что решил ты в своём Эльсиноре? Пусть каждый в своём Эльсиноре решает, как может. Дарующий радость, ты – щедрый даритель страданья. Но Дании всякой, нам данной, тот славу умножит, кто подданных душу возвысит до слёз, до рыданья. Спасение в том, что сумели собраться на площадь не сборищем сброда, бегущим глазеть на Нерона, а стройным собором собратьев, отринувших пошлость. Народ невредим, если боль о Певце – всенародна. Народ, народившись, – не неуч, он ныне и присно — не слушатель вздора и не покупатель вещицы. Певца обожая, – расплачемся. Доблестна тризна. Так – быть или как? Мне как быть? Не взыщите. Хвалю и люблю не отвергшего гибельной чаши. В обнимку уходим – всё дальше, всё выше, всё чище. Не скаредны мы, и сердца разбиваются наши. Лишь так справедливо. Ведь если не наши – то чьи же? 1980

II. Москва: дом на Беговой улице

Московских сборищ завсегдатай, едва очнется небосвод, люблю, когда рассвет сохатый чащобу дыма грудью рвёт. На Беговой – одной гостиной есть плющ, и плен, и крен окна, где мчится конь неугасимый в обгон небесного огня. И видят бельма рани блёклой пустых трибун рассветный бред. Фырчит и блещет быстролётный, переходящий в утро бег. Над бредом, бегом – над Бегами есть плющ и плен. Есть гобелен: в нём те же свечи и бокалы, тлен бытия, и плющ, и плен. Клубится грива ипподрома. Крепчает рысь младого дня. Застолья вспыльчивая дрёма остаток ночи пьёт до дна. Уж кто-то щей на кухне просит, и лик красавицы ночной померк. Окурки утра. Осень. Все разбредаются домой. Пирушки грустен вид посмертный. Ещё чего-то рыщет в ней гость неминуемый последний, что всех несносней и пьяней. Уже не терпится хозяйке уйти в черёд дневных забот, уж за его спиною знаки она к уборке подаёт. Но неподвижен гость угрюмый. Нездешне одинок и дик, он снова тянется за рюмкой и долго в глубь вина глядит. Не так ли я в пустыне лунной стою? Сообщники души, кем пир был красен многолюдный, стремглав иль нехотя ушли. Кто в стран полуденных заочность, кто – в даль без имени, в какой спасительна судьбы всеобщность и страшно, если ты изгой. Пригубила – как погубила — непостижимый хлад чела. Всё будущее – прежде было, а будет – быль, что я была. На что упрямилось воловье двужилье горловой струны — но вот уже и ты, Володя, ушёл из этой стороны. Не поспевает лба неумность расслышать краткий твой ответ. Жизнь за тобой вослед рванулась, но вот – глядит тебе вослед. Для этой мысли тёмной, тихой стих занимался и старел и сам не знал: причём гостиной вид из окна и интерьер? В честь аллегории нехитрой гость там зажился. Сгоряча уже он обернул накидкой хозяйки зябкие плеча. Так вот какому вверясь року гость не уходит со двора! Нет сил поднять его в дорогу у суеверного пера. Играй со мной, двойник понурый, сиди, смотри на белый свет. Отверстой бездны неподкупной я слышу добродушный смех. 1982

III. «Эта смерть не моя есть ущерб и зачёт…»

Эта смерть не моя есть ущерб и зачёт жизни кровно-моей, лбом упёршейся в стену. Но когда свои лампы Театр возожжёт и погасит – Трагедия выйдет на сцену. Вдруг не поздно сокрыться в заочность кулис? Не пойду! Спрячу голову в бархатной щели. Обречённых капризников тщетный каприз — вжаться, вжиться в укромность – вина неужели? Дайте выжить. Чрезмерен сей скорбный сюжет. Я не помню из роли ни жеста, ни слова. Но смеётся суфлёр, вседержитель судеб, говори: всё я помню, я здесь, я готова. Говорю: я готова. Я помню. Я здесь. Сущ и слышим тот голос, что мне подыграет. Средь безумья, нет, средь слабоумья злодейств здраво мыслит один: умирающий Гамлет. Донесётся вослед: не с ума ли сошед Тот, кто жизнь возлюбил да забыл про живучесть. Дай, Театр, доиграть благородный сюжет, бледноликий партер повергающий в ужас. 1983

* * *

Глубокоуважаемый дорогой любимый Андрей Дмитриевич!

Все люди живы лишь Вами, Вашей помощью. Вот и мне сейчас помогите: написать Вам – просто, что-нибудь.

Я бы не посмела писать Вам, если бы мои слова в телеграмме Елене Георгиевне и Вам: «от имени многих» – не были совершенной правдой. (Вы получили? Я потом еще напишу Вам смешное про эту телеграмму.)

Я только что спрашивала Леву и Раю: не развязно ли, не покажется ли Вам развязным, что я Вам напишу и пошлю нечто? Сказано было, что – нет, и Вам так не покажется.

Я некогда (не так давно) просила художника Биргера о милости: с Вашего позволения сопроводить меня к Вам – с алчной целью увидеть Вас, с ничтожной целью преподнести Вам стихи, книжку. Он мне сказал: «Я это сделаю, Вы – смелый человек». Какая глупость! Я – робкий человек, не смеющий приходить и утруждать.

Милый Андрей Дмитриевич! Не взыщите – пусть пишу, как знаю, глубокой ночью.

Вы еще были в Москве, а я выступала в Алма-Ате. Я знаю, что бедный мой голос, глаза и повадка чем-то приходятся людям. Но такой тоски, любви и тревоги я, кажется, не приняла на себя до тех пор. Там в одном здании и во всем районе погас случайно свет. Два часа я читала, никого и ничего не видя. Потом говорю: «Я могу читать всегда. Но и на улице совершенно смерклось. У вас внизу – пальто. Нам предстоит спуститься с третьего этажа. Сделаем это грациозно, не толкнув и не обидев друг друга». Я не забуду нежного, бережного, любовного шествия множества людей – в совершенной темноте.

Поделиться с друзьями: