Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— А ну, Саяк, скажи, какая разница между словами «блестеть» и «блистать»?

— Можно блестеть как медный грош, но нельзя блестеть в обществе.

— Молодец, не зря, значит, в прежних медресе считали: на холоде знания, лучше усваиваются.

Иной раз, проснувшись ночью, Саяк слышал, как Владимир Алексеевич ходит по комнате. Он сразу догадывался, почему тот не спит.

— Зачем накрыли меня своим одеялом, да еще и матрацем? — сердился Саяк. — Уберите, пожалуйста, и ложитесь спать.

— Я же северянин, а ты южанин, — отшучивался слепой арабист. — Меня холод не берет. К тому же ходьба согревает.

— Нет, так дело не пойдет, — Саяк вылезал из-под одеяла и матраца.

И оба они, накинув на плечи поверх телогреек одеяла, ходили по маленькой комнате, не сталкиваясь и даже не задевая друг друга. Поочередно читали стихи. Саяк уже знал наизусть немало стихов Пушкина, Лермонтова, Некрасова…

Особенно нравилось ему стихотворение Лермонтова «Нищий».

У врат обители святой

Стоял просящий подаянья

Бедняк иссохший, чуть живой

От глада, жажды и страданья.

Куска лишь хлеба он просил,

И взор являл живую муку,

И кто-то камень положил

В его протянутую руку…

— Лермонтов написал это стихотворение, — рассказывал Владимир Алексеевич, — когда ему было столько же лет, как и тебе. И в нем нет ничего выдуманного. У входа в церковь стоял слепой нищий. По шагам определил он, что идут молодые люди, а это был Лермонтов со своими друзьями. Слепой протянул деревянную чашку, в которую собирал подаяние. Услышав, что в чашку бросают монеты, он вспомнил: «Вчера тоже приходили молодые люди, да шалуны, посмеялись надо мною: наложили полную чашечку камушков. Бог с ними».

— Напрасно он их простил, — возмущался Саяк. — Никакие они не шалуны, а бессердечные. Лермонтов это знал, потому и написал не «камушек», а «камень». Он знал: вырастут бессердечные, и вырастут их камушки, превратятся в камни.

— Это ты, пожалуй, верна подметил, — задумчиво сказал Владимир Алексеевич. — И все же, Саяк, жизнь сложнее, чем ты ее себе представляешь. Как часто и добро и зло вместе уживаются. Как часто бывают люди жестоки и несправедливы, ибо не ведают, что творят. И все же хороших людей в мире больше. Мир я в самом деле на трех китах держится: на доброте, справедливости и жертвенности.

* * *

Зима уходила, отбиваясь холодными ветрами. Но в полдень солнце припекало и словно смеялось ей в глаза.

Правда, зимой ли, весной — работа у Владимира Алексеевича и Саяка была одна: вили в мастерской веревки. И все же, когда воздух дразняще-свеж, когда в раскрытые окна льется хотя и невидимый, но теплый и ласковый свет, настроение совсем иное, хочется думать о хорошем, смеяться, петь.

В один из таких дней Саяка разыскал совсем незнакомый ему человек, Иван Матвеевич, представившийся фронтовиком другом Бекмата.

«Посидит полчаса и уйдет», — подумал Саяк. Но получилось иначе.

Сначала он отправился с Саяком в магазин, купил ему там фуфайку и ботинки на толстой, твердой, как железо, подошве, потом — на базар. В общежитие вернулись с лепешками, копченым мясом, урюком, изюмом, с тоненькими пучками только что вылезшего из земли зеленого лука.

На груди Ивана Матвеевича, когда он наклонялся, позванивали медали — Саяк замирал: так звенели медали Бекмата.

— …Живу, я под Москвой, в Звенигороде, — рассказывал Иван Матвеевич. — Перед войной сын мой Саша уехал на каникулы к дедушке в Ленинград. Там его война и застала. Дедушка в сорок втором умер, а Сашу вместе с другими детьми эвакуировали в Киргизию. Я, как демобилизовался два месяца назад, прямехонько из Германии в Ленинград. Там-то и узнал, где сыночка искать надо… Я — во Фрунзе. Все списки эвакуированных детей просмотрели. Эх, какие там списки! Многие дети и фамилии своей не ведали. Выяснил все же, многие ребята-ленинградцы на Иссык-Куле: в Пржевальске, Рыбачьем, да в разных киргизских селах. Вместе с другими отцами, такими же, как я, фронтовиками, и их женами поехали на Иссык-Куль. Где только ни побывали… Одним счастье — отыскали детишек, кто — в детдомах, кто — в семьях киргизских. Всякого насмотрелся… Те, которых совсем маленькими привезли, ни слова по-русски не понимают, отцов и матерей своих пугаются. Киргизы — их тоже понимать надо — спорят, плачут, будто родных детей у них отнимают. Познакомился там с одним стариком учителем — шестерых детей в дом свой взял. Он-то и помог мне найти взрослых, мальчиков, с которыми Сашеньку моего везли. Спрашиваю: «Помните, рыженький такой, все лицо в веснушках, Сашка?» А они: «По имени не помним, а такой рыженький был с нами, в теплушке умер…» А самый старший из них говорит: «Я его из вагона тащил, мизинчика у него на руке не было». Ну, точно — мой Саша!

Побрел берегом озера. Огромное оно, на солнце все переливается, душу красотой растравляет, а мне жить не хочется. Свернул в горы. Шел, шел по тропе, устал, промерз. Ну думаю, замерзну, и ладно… Не помню, как у чабана в юрте очутился. Провалялся там два дня, потом взял себя в руки. Вспомнил, в кармане гимнастерки адрес у меня друга фронтового — он меня раненого на плечах своих вынес. Куда же теперь податься, как не к нему. Вот и приехал. Сняв шапку, постоял у могилы Бекмата… Люди сказали: «Ни вдовы у него не осталось, ни детей. Один только племянник в Джалал-Абаде…»

Так говорил Иван Матвеевич двум слепым, с которыми нежданно свела его судьба. «Зачем делишься с ними своим горем, когда у них и собственного через край, оставь их в покое, уходи», — сказал он себе. Но ему не хотелось, ох как не хотелось подняться и уйти от этого долговязого слепого парня с жесткой мозолистой от веревок рукой, так похожего чертами лица на Бекмата. «Подарить свои часы ему, что ли? — он сунул руку в карман гимнастерки. — О господи, зачем незрячему часы?»

Владимир Алексеевич принес чайник, поставил на стол жестяные кружки. Видя такое, друг Бекмата, не долго думая, достал из вещмешка бутылку водки.

— Помянем моего фронтового друга Бекмата, — тихо сказал он.

…В первый раз в жизни Саяк пил водку. Все, что налил ему в жестяную кружку Иван Матвеевич, он выпил до дна. Нутро словно огнем обожгло, и пошла голова кругом. Он даже не помнит, о чем говорил, кого звал, протягивая вперед свои худые длинные руки, не помнит, как Иван Матвеевич снял с его ног новые скрипучие ботинки, как уложил его на кровать и укрыл своей шинелью. Помнит только, что, когда проснулся, тишина ночная стояла в общежитии и на улице, а двое русских все еще разговаривали за столом, но теперь уже обращались друг к другу на «ты».

И говорили они о нем, Саяке.

— Их здесь не учат…

— А я, слесарь, чему его научу?

— В Россия много школ для слепых. Он парень очень способный. Увези его с собой, а то пропадет.

— А он, думаешь, поедет со мной?

— Да он мечтает об учебе. К тому же никого из родных у него нет. Один как перст. Боюсь я за него, очень боюсь… За год привыкли мы здесь друг к другу. А нас, ленинградцев, со дня на день на родину возвратят. Все не решаюсь сказать Саяку об этом.

— Эх, где наша не пропадала! Беру парня! — ударил кулаком по столу Иван Матвеевич. — Очень он на Бекмата похож…

Разве мог Саяк, слышавший такое, сказать этим людям «нет».

…Мерно стучат колеса, и раскачивается железный вагон в неведомом Саяку пространстве. Днем ли, ночью с грохотом проносятся встречные поезда.

В тот день, когда провожали отца в армию, Саяк впервые в жизни стоял на железнодорожной станции возле поезда, вдыхая резкий запах огромного непонятного существа. Он никак не мог представить себе его и сначала сравнивал с огромной арбой, а когда поезд загудел и покатился — с огромным быком, тянувшим за собой длинную, как дорога между двумя кыштаками, железную арбу. Прежде он думал, что на земле есть только один этот поезд, и все мечты его о прозрении были связаны с ним.

Поделиться с друзьями: