Blue valentine
Шрифт:
Он замолчал. Она смотрела на него и вдруг спросила:
— Что, нежности кончились?
— Нежности?
— А, испугался, сразу в кусты? Ты со всеми девушками так поступаешь?
(Его слава ловеласа, оказывается, широко известна.)
— Я не испугался. Я ничего не боюсь.
Она молчала и смотрела на Захара.
— Знаешь, в последнее время я придумал для себя концепцию очень хорошего солдата, как из какого-то американского фильма…
— Что это значит?
— Значит, что я человек, который не имеет своих желаний, но делает то, что нужно. Нужно в каждой конкретной ситуации. И перестает делать, когда не нужно.
— Понятно. А теперь — не нужно?
— Да. Разве нет?
Он испугался, что обидел ее.
— У меня убиты все чувства… — извинился он.
— Я тебя понимаю… Мне тоже тяжело. Я даже не могу исповедоваться в храме. Впрочем, тебе, наверное, этого не понять.
— Почему это?
— Ты же не христианин.
— Ты заглядывала ко мне в метрику?
— Нет, я так думала. Ну, тем лучше. Приятно быть в компании единоверца…
Потом они рассматривали фотографии их героической молодости.
— Вот он… — произнесла Даша издевательски и протянула фотографию Артура. Он в своей любимой скучающей манере презрительно смотрит на мир. Еще волосат, лет десять назад.
— Хоро-ош! — засмеялся Захар.
— Вот на кого обрекла нас судьба, — продолжила она с невеселым смехом.
— Ты все еще его любишь?
— Не знаю. Но я бы не хотела делать ему вреда.
— Я понимаю. Я тоже…
— Я надеюсь на это.
Они произносили эти риторические клятвы, которые мог бы опрокинуть первый порыв страсти. Но его не было.
Вместо страсти между ними шла странная игра-поединок. Ее взгляды, недомолвки, непонятные слова. То, что она многое ему позволила (“многое” — это малое. Впрочем, в этом не было нужды.). Может быть, так она ставила эксперимент. Или мстила. Сильный игрок. В чем-то она его переиграла. В чем-то — он ее. Пресловутые игры господства: они хотели владеть друг другом, не испытывая вины, не совершая предосудительных демаршей. Не произнося однозначных слов, не прибегая к действиям. Каждый из них уже обжегся на чужих или своих действиях. И при этом ждал поступка от другого. Или неверного хода.
— Я иду спать, — наконец сказала она.
— Хорошо, тогда я поеду.
— Я хотела бы, чтобы ты остался…
Это не было приглашением в постель. Постель ему была постелена отдельно.
…Ночью, пока Даша спала, он говорил с Оксаной по телефону. Предупредил о своем невозвращении (она не ревновала, знала его…). Заодно узнал, что, оказывается, пока он ставил автоматы — чтобы у нее была горячая вода — она пыталась в стопятидесятый раз покончить с собой (потом он нашел шприц и синяк на руке). Рассказала для того, чтобы Захар знал, что не он один страдает. Для нее нет выхода: уйдет ли она к “нему” — будет страдать за Захара, уйдет ли Захар — опять. Переломается ли и останется с Захаром — не простит себе, что “изменила” ему.
Он лежал в дашиной постели в той самой комнате, что “как из дворца Снежной Королевы” — и думал: в чем его сила? В том, что он намертво сел на крошечный клочок земли, размером даже не с квартиру, а с кухню, где делал ремонт, и закрепился на якорь. С которого его можно вытолкнуть только в умереть. Поэтому лежал спокойно: он уже привык спать в чужих домах. Привык справляться с мощными эмоциональными нагрузками.
Он был крепок, как человек, который все про себя знает, который ничего больше не хочет и ни к чему не стремится. — Но был на свете человек, который мог убить его одним словом.
Его позиция “неуязвима”, потому что чудовищно сосредоточена на одном. Он не позволял себе ни настроения, ни слабости, ни желаний. Когда он мог что-то облегчить себе — он утяжелял — чтобы не расслабиться, не отвыкнуть жить с перегрузками, когда любое среднее воздействие — не оставляет никакого следа. Требовал от себя все более тяжелых вещей — чтобы чувствовать, что готов. Что на этот раз он выдержит, какой бы ни был силы удар.
Он уже дистанцировал себя от нее. Он не рассказывал ей о дачных собраниях, о звонках и желаниях родителей, о прочих вещах, которые собирался выполнить в одиночку. Он должен был научиться жить один и из себя. Безо всякого ответного эха на свои мысли и поступки.
Он догадывался, что находится в аффекте. Сколько он еще сумеет продержаться? Больше ничего не будет просто — поэтому теперь он пытался стать цельным и простым, чтобы и после потери напряжения — не разорваться, как глубоководная рыба.
Он перестал что-либо чувствовать, даже голод покинул его. Так похудел, что некогда теснейшие джинсы сидели совершенно свободно.
Он был уже почти спокоен, думая о том, что с ними случилось. Думал не в терминах “могу простить”, а — “ну и что (чего не бывает)”. Бред, малодушие, легкомыслие? Спасительное бесчувствие? В чем-то он ей даже был благодарен. На своем отчаянии он перепрыгнул вещи, отчасти трудные, отчасти опасные.
Попав на грань невозможного существования, он вдруг начал жить. Он отказался от постороннего и милого — от писания, чтения… Он стал все отдавать жизни. Он стал до конца играть в жизнь. Он стал думать о ней, хитрить, присматриваться, изворачиваться, уходить и наносить удары.
В этом отношении было интересно его приключение с Дашей и LSD. Теперь он думал, что это был один из самых фантастических вечеров в его жизни.
Ему казалось, ему удалась его “игра”. Они словно поменялись ролями: Захар говорил и вел себя так, как обычно вела себя Даша. И очень многое узнал, испытал, почти “подглядел” — и в то же время не ушел непоправимо далеко. Кажется, он мог бы сделать больше, но не сделал. Он сохранил способность владеть собой. Он не испытывал страха — он теперь ничего не боялся. Скорее, он хотел, чтобы все так и осталось игрой, чтобы вся пьеса не была сыграна за одно действие. (Судя по последующей реакции Артура — он был тем более прав.) Он ничего не изменил в ситуации — и в то же время многого коснулся. Он мог победить — и отказался от победы (может быть, это была его иллюзия).
Две крайние фантастические точки того вечера (и утра): “мазохистский договор” и “предложение”. На кухне, куда они ушли пить чай, Даша заговорила про свободу:
— Нам не дана другая свобода, кроме свободы выбора. В остальном мы совершенно несвободны.
— Мне это не понятно, — возразил Захар. — Я совершенно свободен. У меня слишком много этой свободы. Я не знаю, что с ней делать. Хоть бы кто-нибудь забрал ее у меня!
— Это только слова. На деле ты не готов ее отдать.
— Готов.
— А если я скажу: отдай ее мне?
— Возьми.
— И ты сделаешь все, что я скажу?
— Да.
— Может быть, ты мне напишешь бумагу и подпишешь?
— Хорошо.
— И что же ты сделаешь?
— Все, я же сказал.
— Все-все? Ладно…
Она встала, взяла бумагу, задумалась… Ему почему-то пришло в голову, что она пошлет его грабить ларек. Это было бы просто.
— Нет, я еще не готова принять это от тебя. Ты потом скажешь, что это была моя инициатива, и я должна за все отвечать… Давай, ты сам придумаешь, что ты сделаешь?