Царь Павел
Шрифт:
Александр был поставлен между необходимостью свергнуть с престола своего отца и уверенностью, что отец его вскоре довел бы до гибели свою империю сумасбродством своих поступков.
Безумие этого несчастного государя (нельзя сомневаться в том, что он был не в своем уме) дошло до таких пределов, что долее не было возможности выносить его и что пришлось принести его в жертву счастью сорокамиллионного народа.
В то время в России было на высших должностях всего два человека, способных задумать и выполнить подобное предприятие: Рибас и Пален. Оба давно об этом думали. Рибас даже составил об этом свой план, но смерть неожиданно застигла его. Пален остался один, и его одного оказалось достаточно. Нужен был именно такой человек, и нужно было, чтобы он занимал именно то место, какое он занимал в то время, чтобы спасти Россию, и Пален спас ее, но я не желал бы заслужить подобную честь такою ценою.
Пален, одаренный гением глубоким и смелым, умом выдающимся, характером непреклонным, наружностью благородной и внушительной, Пален, непроницаемый, никогда никому не открывавшийся, ни в грош не ставивший свое благо, свое состояние, свою свободу и даже жизнь, когда ему предстояло осуществить задуманное, был создан успевать во всем, что бы он ни предпринял, и торжествовать над всеми препятствиями; это был настоящий глава заговора, предназначенный подать страшный пример всем заговорщикам, настоящим и будущим. Но что он считал тогда необходимым (оно и было необходимо) — оказалось не так легко исполнимым. Надо было устранить Павла. Рибас высказался в пользу переворота, причем настаивал на необходимости открыть свои планы великому князю Александру и заручиться его согласием, убедив его, что хотят только заставить его отца отречься от престола и заточить его, но что его жизнь будет пощажена, в чем не могли бы обнадежить его, если б говорили ему об отравлении.
Пален был в то время генерал-губернатором Петербурга, состоял под начальством великого князя Александра, что отдавало всю высшую полицию в его руки и облегчало ему осуществление всего, что он желал предпринять.
Граф Панин, человек умный, даровитый и с характером, подходящим к характеру графа Палена, был в то время министром иностранных дел; он один из первых вступил в заговор и комбинировал вместе с Паленом все его градации и выполнение.
Достигнуть успеха можно было, только подкупив или подняв гвардию целиком или только частью, а это было дело нелегкое; солдаты гвардии любили Павла, первый батальон Преображенского полка в особенности был очень к нему привязан. Вспышки ярости этого несчастного государя обыкновенно обрушивались только на офицеров и генералов, солдаты же, хорошо одетые, пользующиеся хорошей пищей, кроме того, осыпались денежными подарками.
Офицеров очень легко было склонить к перемене царствования, но требовалось сделать очень щекотливый, очень затруднительный выбор из числа трехсот молодых ветреников и кутил, буйных, легкомысленных и несдержанных; существовал риск, что заговор будет разглашен или, по крайней мере, заподозрен, как это и случилось в действительности, что и заставило ускорить момент катастрофы, как увидят ниже.
Пален нашел возможность сгладить все трудности, устранить все препятствия и достичь своей цели с невозмутимой, ужасающей настойчивостью.
Передам слово в слово, что он говорил мне в 1804 году, когда я проезжал через Митаву:
«Мне нечего сообщать вам нового, мой любезный Л***, о характере императора Павла и о его безумствах; вы сами страдали от них так же, как и все мы; но так как вы отсутствовали из Петербурга в последнее время его царствования и в продолжение двух лет не видали его, то и не могли сами судить об исступленности его безумия, которое шло все усиливаясь и могло в конце концов стать кровожадным — да и стало уже таковым: ни один из нас не был уверен ни в одном дне безопасности; скоро всюду были бы воздвигнуты эшафоты и вся Сибирь населена несчастными.
Состоя в высоких чинах и облеченный важными и щекотливыми должностями, я принадлежал к числу тех, кому более всего угрожала опасность, и мне настолько же желательно было избавиться от нее для себя, сколько избавить Россию, а быть может, и всю Европу от кровавой и неизбежной смуты.
Уже более шести месяцев были окончательно решены мои планы о необходимости свергнуть Павла с престола, но мне казалось невозможным (оно так и было в действительности) достигнуть этого, не имея на то согласия и даже содействия великого князя Александра или, по крайней мере, не предупредив его о том. Я зондировал его на этот счет, сперва слегка, намеками, кинув лишь несколько слов об опасном характере его отца. Александр слушал, вздыхал и не отвечал ни слова.
Но мне не этого было нужно; я решился наконец пробить лед и высказать ему открыто, прямодушно то, что мне казалось необходимым сделать.
Сперва Александр был, видимо, возмущен моим замыслом; он сказал мне, что вполне сознает опасности, которым подвергается империя, а также опасности, угрожающие ему лично, но что он готов все выстрадать и решился ничего не предпринимать против отца.
Я не унывал, однако, и так часто повторял мои настояния, так старался дать ему почувствовать настоятельную необходимость переворота, возраставшую с каждым новым безумством, так льстил ему или пугал его насчет его собственной будущности, представляя ему на выбор — или престол, или же темницу и даже смерть, — что мне наконец удалось пошатнуть его сыновнюю привязанность и даже убедить его установить вместе, с Паниным и со мною средства для достижения развязки, настоятельность которой он сам не мог не сознавать.
Но я обязан, в интересах правды, сказать, что великий князь Александр не соглашался ни на что, не потребовав от меня предварительно клятвенного обещания, что не станут покушаться на жизнь его отца; я дал ему слово: я не был настолько лишен смысла, чтобы внутренне взять на себя обязательство исполнить вещь невозможную; но надо было успокоить щепетильность моего будущего государя, и я обнадежил его намерения, хотя был убежден, что они не исполнятся. Я прекрасно знал, что надо завершить революцию или уже совсем не затевать ее и что если жизнь Павла не будет прекращена, то двери его темницы скоро откроются, произойдет страшнейшая реакция, и кровь невинных, как и кровь виновных, вскоре обагрит и столицу, и губернии.
Императору внушили некоторые подозрения насчет моих связей с великим князем Александром; нам это было небезызвестно. Я не мог показываться к молодому великому князю, мы не осмеливались даже говорить друг с другом подолгу, несмотря на сношения, обусловливаемые нашими должностями; поэтому только посредством записок (сознаюсь — средство неосторожное и опасное) мы сообщали друг другу наши мысли и те меры, какие требовалось принять; записки мои адресовались Панину; великий князь Александр отвечал на них другими записками, которые Панин передавал мне; мы прочитывали их, отвечали на них и немедленно сжигали.
Однажды Панин сунул мне в руку подобную записку в прихожей императора, перед самым моментом, назначенным для приема; я думал, что успею прочесть записку, ответить на нее и сжечь, но Павел неожиданно вышел из своей спальни, увидал меня, позвал и увлек в свой кабинет, заперев дверь; едва успел я сунуть записку великого князя в мой правый карман.
Император заговорил о вещах безразличных; он был в духе в этот день, развеселился, шутил со мною и даже осмелился залезть руками ко мне в карманы, сказав: «Я хочу посмотреть, что там такое, — может быть, любовные письма!»
— Вы знаете меня, любезный Л***,— прибавил Пален, — знаете, что я не робкого десятка и что меня нелегко смутить, но должен вам признаться, что, если бы мне пустили кровь в эту минуту, ни единой капли не вылилось бы из моих жил.
— Как же выпутались вы из этого опасного положения? — спросил я.
— А вот как, — отвечал Пален. — Я сказал императору: «Ваше величество! Что вы делаете? Оставьте! Ведь вы терпеть не можете табаку, а я его усердно нюхаю, мой носовой платок весь пропитан; вы перепачкаете себе руки, и они надолго примут противный вам запах». Тогда он отнял руки и сказал мне: «Фи, какое свинство! Вы правы!» Вот как я вывернулся.