Чаша терпения
Шрифт:
— А может, начнем собираться сейчас?.. Ведь скоро будет светать. А мне надо отобрать холсты, краски, кисти. Все это удобно уложить. Или лучше вот что: ты спи, а я встану.
— Почему же?.. Ведь мне тоже надо собрать медикаменты, уложить, ничего не забыть.
— Да, но ты устала сегодня. И тебе непременно надо поспать.
— Что ты, милый! Я?.. Устала?.. Нисколько.
— Тогда встаем?!
— Встаем.
Они откинули легкий кисейный полог, сняли с дерева висевшую на ветвях одежду, стали одеваться.
— Пожалуй, я не стану ничего ни переливать, ни отсыпать. Возьму с собой всю аптечку. Так будет быстрее, — сказала Надя. Она собрала свои волосы в черный тяжелый узел на затылке, туго повязала голову белым платком, чтобы волосы не рассыпались и не мешали ей работать. — Я думаю, ничего не случится с моей аптечкой, — добавила она, подбивая пальцами под платок оставшиеся на висках прядки волос. — Как ты думаешь, Август?..
— Ты у меня очень рассудительная и разумная жена. Поступай, как тебе лучше, — сказал Август. — Чем быстрее мы соберемся, тем лучше.
Все изумляло Августа, все привлекало его внимание. И узкие проселочные дороги с толстым слоем раскаленной пыли, в которой он увидел, купались два воробья, молча, без чириканья, взвихривая крохотные желтые фонтанчики.
— Захворали, видно, бедолаги, — заметил про них Кузьма Захарыч. — Лечатся. Хворь свою выгоняют..
И высокие горбатые мостики на этих дорогах через арыки — дрожки взлетали на них, словно качели и словно качели стремительно падали вниз. И первая раскрывшаяся коробочка хлопка, которую он долго благоговейно держал на ладонях, как крохотного пушистого цыпленка, и бурые колосья поспевающих рисовых полей, и крики фазанов и перепелов в полях за дорогой, за свисающими до самой земли серебряными ветвями лоха.
Темные, как ночь, карагачевые рощи, то подступающие к самой дороге, то загадочно чернеющие где-то за чертой горизонта, тысячелетняя чинара в восемь человеческих обхватов, с дуплом, в котором любой путник мог бы укрыться в непогоду вместе со своей лошадью и повозкой, и черный паук — каракурт, укусивший девятилетнюю девочку за мизинец близ деревни Ореховки. Надежда Сергеевна услышала об этом в соседнем кишлаке. Через полчаса она была в Ореховке, но уже застала девочку мертвой. Страшного паука с чуть приметными красными крапинами на аспидно-черной спине Август увидел в стеклянной банке.
Всюду звенела веселая говорливая вода в арыках, торопливо бегущая вдоль кишлачной улицы по обеим сторонам дороги, мимо немых домов, мрачно повернувшихся к миру глухой стеной, не желавших глядеть на улицу ни одним оконцем, мимо высоких ворот и низких скрипучих калиток, мимо длинных, могучих, как крепостные стены, глинобитных дувалов и открытых всем ветрам, солнцу, любопытному человеческому взору бедняцких дворов, чем-то похожих на дворы Декамбая и Балтабая. Этот веселый говор арыков напоминал Августу весенние российские ручьи, — до боли знакомый, родной их лепет и шум заставляли щемить сердце, щипать глаза. Там они бежали, наполненные детскими да девичьими звонкими голосами — смехом и криками, здесь — мимо тишины, угрюмо, тяжело повисшей над селением, над кишлаком. Экзотика, которую Август ожидал увидеть, превзошла даже его пылкое воображение. Она была всюду, во всем, на каждом шагу: черный чачван одинаково скрывал и прекрасные, как далекая молния в черной ночи, девичьи глаза, и потухший взор старухи, — было даже чуточку жутковато смотреть на эти черные сетки, сплетенные из толстого конского волоса. Но вместе с этим таинственным страхом Август испытывал и чувство ревнивого любопытства и какого-то мальчишеского озорства; иной раз хотелось соскочить с дрожек, подбежать к закутанной в паранджу женской фигуре, приподнять угол чачвана и посмотреть, что же за женщина спрятана там под этим черным волосяным занавесом. Но за это кощунство была бы одна расплата — нож. Немало дивился он и одежде мужчин — одни были в ярко-радужных полосатых халатах и белоснежных, словно июльские облака, чалмах, другие в коротких, по колено, полотняных штанах, в рваных домотканых рубахах из маты, в черных засаленных тюбетейках.
Экзотика мнилась и в бунтующем шуме горной реки, и в тугой, как натянутая струна дутара, степной тишине; в южной черноте звездной ночи и слепящем от жаркого солнца сентябрьском полдне; мнилась в звуках, в красках, в обычаях народа, в сладких гроздьях винограда и янтарных дынях.
Август видел и широкие изумрудные долины с темнеющими вдали кудрявыми кущами садов и недвижно устремленными ввысь пирамидальными тополями, где вспыхивали на солнце, словно крылья чаек, блики живой воды в реке, видел желтые, безжизненные, знойные степи, узбекские кишлаки с глинобитными глухими дувалами, с высокими, как в рабатах и каравансараях — постоялых дворах — воротами, с резными красивыми калитками из орехового дерева, с одним кованым кольцом вместо ручки; видел многовековые каменные минареты, изукрашенные изразцами с многоцветной глазурью — небесной, фиолетовой, рубиновой, с таким ярким, сверкающим синевой куполом, что на него больно было глядеть снизу. Август дивился: проходили столетия, минареты стояли недвижно, как скала, блистая куполом, искрясь живыми красками изразцов, точно они были поставлены вчера; ни ветер веков, ни огненное солнце, ни горячие песчаные бури, ни осенние дожди не разрушили, не развеяли в прах эти изумительные творения человека, не стерли, не смыли, не сожгли вечных красок, созданных гением этого удивительного народа. Видел он и низкие мазанки с плоскими земляными крышами, где шелестела на ветерке давно уже высохшая мертвая трава, видел русские деревни и села, добротные дома под железной либо под камышовой крышей и приплюснутые, бедные домишки в одну крохотную тесную комнатенку с осколком стекла, вмазанного прямо в стену вместо окна. Видел зажиточных мужиков в блестящих от свежего дегтя яловых сапогах, в толстых суконных штанах, заправленных в голенища, в рубахах из синего, черного, коричневого сатина или репса, подпоясанных либо новым, либо старым солдатским ремнем; чаще всего эти ремни были собственные, оставшиеся после демобилизации, но иной раз и купленные за бесценок у заезжего каптенармуса, либо у подвыпившего солдата, не чаявшего, как выбраться из этой басурманской Азии, из пекла да уехать к себе домой в Тверскую, Псковскую или Тульскую губернию. Видел новых переселенцев из этих же губерний, рвавшихся в теплые края, к солнцу, где были обещаны им златые горы, но ничего не получивших и не добившихся, а лишь вконец измученных за долгую дорогу и разорившихся так, что оставалось одно: идти в батраки либо в поденщики к баям или к своим же землякам, зажиточным старожилам: они то уж не упустят случая и выжмут из этого переселенца за фунт пшеницы или ячменя последние соки.
Встречая по дорогам и деревням этих несчастных людей, выслушивая их скорбные сетования на бесконечно долгий мучительный путь, на мытарства и на самих себя. Надя старалась облегчить их участь, чем могла, зато Август беспечно посмеивался, удивляясь их детской наивности. Всякий раз при этом Надя сдерживала себя, чтобы не вспылить, не наговорить Августу дерзостей, и всегда после этого радовалась в душе, что сдержалась. Эти недолгие вспышки негодования, которые вдруг вскипали в сердце и о которых Август, видно, не догадывался, скоро исчезали, и все то же чувство обновленного мира и переполнившего ее счастья она испытывала с еще большей радостью.
Часто Август, увлеченный своими этюдами, оставался где-нибудь в кишлаке или в русской деревне, и Надя с Кузьмой Захарычем ехали в соседнее селение на два-три часа вдвоем.
Прошло уж одиннадцать дней, как они выехали из дому, и Август чувствовал, что его буквально распирает от накопленных впечатлений, от какого-то детски-отроческого, необыкновенного, впервые испытываемого им изумления и восторга.
Дороги с нависшими над ними кущами серебряного лоха и царственных чинар; караван верблюдов, впереди которого ехал на маленьком тонконогом ослике дремлющий лаучи — погонщик; одинокий курган в степи и несущийся близ него со знойной высоты беркут, не иначе, как высмотревший добычу; долины и взгорья; снежная вершина, подпирающая собой низкое, словно свалившееся па нее синее небо; грохот белого водопада, низвергающегося куда-то во мглу ущелья; красные скалы с одинокой зеленой арчой; два огромных серых валуна, скатившиеся с гор и застрявшие между кустами шиповника и каких-то лиловых цветов; пастушья юрта, маленький горящий очаг близ нее и женщина, склонившаяся над очагом в накинутом на голову красном платке, старый чабан, опершийся на посох и белый, как полярный медведь, волкодав рядом с ним с обрезанными ушами и обрубленным хвостом — все это было теперь у Августа на холстах, и он был несказанно счастлив.
Изумлению, восхищению его не было границ. Он спешил все запечатлеть красками на своих холстах, в набросках и этюдах.
Чистое ясное небо в течение дня несколько раз меняло свой цвет, и это тоже было удивительно, чудесно: на рассвете бархатная чернота его начинала подтаивать с востока, можно было видеть, как оно отчетливо разделялось теперь на два цвета и на две части — светлую, восточную, и все еще аспидно-черную, западную. Но этот свет, поднявшийся с востока, все быстрее и решительнее устремлялся ввысь, охватывая уже весь небосклон, и тьма отступала, сваливалась куда-то за горизонт. В этот час оно было чистым, безоблачным, но казалось еще суровым, холодным, серым. Но вот на востоке еще невидимое за горизонтом солнце зажигало зарю, и небо из серого, холодного, вдруг становилось теплым, ласковым, нежно-голубым. Перед самым восходом оно словно все больше согревалось, делалось синим-синим, ультрамариновым. Но вот солнце всходило, поднималось к зениту, и небо накалялось, синие краски сгорали, и глаза наполнялись слезами, когда Август смотрел на его белесо-голубой, пышущий нестерпимым жаром купол. Наконец спадала дневная изнуряющая жара, солнце уходило за горизонт, чтобы также светить и расцвечивать небо где-то по ту сторону земли. В этот тихий час безмерно высокий, необъятный, просторный небосвод окрашивался в золотые, алые и зеленые цвета. Они то стелились полосами, то перемещались, то смешивались, превращаясь в один спокойный синий цвет, на котором зажигались такие яркие крупные и, казалось, низкие звезды, что стройные пирамидальные тополя касались их своими темными вершинами и словно о чем-то таинственно шептались.
— Нигде я не видел такого чуда, как здесь, — говорил Наде Август. — Погляди на горы. Они тоже, как небо, в течение дня меняют свой цвет.
На рассвете, всплывая над чертой горизонта, взламывая ее своими горбатыми спинами, горы были похожи на усталых лиловых китов; в полдень делались то синими, празднично-веселыми, то были задернуты дымкой и едва угадывались за ней вдали — белесые, скучные, словно дремлющие со скуки. Но проходило, может быть, полчаса, и они вновь меняли свой цвет, — становились опять синими, будто умытыми после сна.
В первые дни Надя все боялась, что Август устанет от этой поездки и придется возвращаться домой. Но прошло уже две недели, а он все продолжал находить для себя новое очарование, новые краски для новых этюдов.
Они объездили почти всю волость, побывали в ближних и дальних кишлаках, разбросанных по долине Ангрена и Карасу, в горных селениях, в русских селах и деревнях: Той-Тюбе, Новый Сарай, Кривая Марья, Ореховка, Паркент, Песчаное село, Камариный курган, Уразаевка, Воздвиженское, Ак-Булак, Сайрам! Всюду успели они побывать за эти две недели. Все намеченные дела у Нади подходили к концу и теперь можно, да и пора уж, было возвращаться домой. Оставалось еще одно селение, Карасу, где надо было непременно побывать.