Человек с той стороны
Шрифт:
В первое время постоянными клиентами отчима были три брата, три религиозных еврея вроде тех, которых я не раз видел до войны в еврейском квартале. Эти люди и их жены казались мне тогда уродливыми и совершенно чужими, то ли из-за их странных одеяний, то ли из-за бород и париков, то ли из-за чужого языка, то ли из-за всего вместе — из-за той нищеты и тесноты, которые и перед войной были их уделом.
В первый мой приход к этим братьям я даже затрясся от страха, когда они вдруг появились в дыре над нами и протянули руки, чтобы помочь нам поднять мешки. Мы вылезли из подвала, присели на минуту отдохнуть, а потом Антон растер окаменевшие пальцы и открыл принесенные нами мешки. Я начал вынимать продукты и передавать ему один сверток за другим, а он принялся раскладывать все это на столе. Три брата сидели, непрерывно что-то бормоча на своем языке, и глаза их безумно сверкали. Отчим разложил перед ними хлеб, и сыр, и масло, и селедку, и яблоки, и сахар, а потом расставил бутылки водки, как будто мы собирались открыть здесь продуктовую лавку и уже остаться в гетто навсегда.
Отчим с трудом мог читать польскую газету, но тут вдруг оказалось, что он умеет говорить на идише. Помню, как я был потрясен во время этого первого прихода к трем братьям, когда услышал, как он говорит с ними на их языке. Обычно ненавистники евреев имеют привычку передразнивать интонации еврейской речи, чтобы лишний раз посмеяться и поиздеваться над евреями. Мой отчим тоже не любил евреев. И вдруг он заговорил совсем как они. Со всеми теми интонациями, которые в моих ушах звучали как издевательское передразнивание.
Со временем его отношение к евреям немного смягчилось. Но тогда он еще очень жестко обращался со всеми тремя братьями. Они, в свою очередь, узнав его получше, тоже прониклись к нему доверием и в каждый наш приход угощали нас особыми еврейскими кушаньями. Эти блюда они специально для нас спускали в погреб. От нас так воняло, что пригласить нас в свои квартиры они не могли. А в первый мой приход они к тому же еще немного побаивались меня. Помню, что отчим тогда назвал им очень высокую цену — вдвое больше, чем мы рассчитывали получить. По дороге туда он велел мне молчать, когда он будет с ними торговаться, но потом, когда все было кончено, они приготовили нам чай и угостили меня конфетами. Я взял их неуверенно и поначалу даже не решался положить в рот, потому что боялся подцепить какую-нибудь заразу. Немцы в то время развесили по всем сторонам гетто большие плакаты по-немецки и по-польски: «Осторожно, территория заражена тифом». И это буквально застревало в голове. Промывка мозгов. Но конфеты оказались хорошие. Еще довоенные.
Когда мы узнали их получше, отчим торговался с ними веселее. И уже не торопился, как в тот раз, когда я впервые видел его в деле. Тогда они долго торговались за каждый вид продуктов. Со временем и они перестали казаться мне такими страшными, какими я запомнил их с первого раза. А может, я просто запомнил свою первую встречу в искаженном свете из-за ее непривычности и страха, который она во мне вызывала, хоть я и не признавался в нем. Но даже потом, уже привыкнув к этим людям, я очень удивился, когда в одну из наших следующих встреч кто-то из них рассказал нам анекдот — из тех ужасных анекдотов, которые ходили тогда в гетто и несмотря ни на что смешили людей. А я-то думал, что эти люди, у которых погибли родные и близкие и которые знают, что немцы в любую минуту могут завершить свое дело, — я думал, что такие люди уже не рассказывают анекдотов.
Позже, когда немцы действительно вывезли всех евреев из этой части гетто и передали их дома полякам, мы с отчимом некоторое время выходили из туннелей не через сарай на Лешно, а через подвал лавки на Гжибовской, прямо напротив того места, где потом был трактир пана Корека, я о нем еще расскажу. Немцы тогда вывезли большинство евреев в Треблинку. С того времени мы с Антоном начали выходить через бункер «щеточников», на щеточной фабрике. Эта фабрика обслуживала немецкую армию, и поэтому еврейским рабочим там разрешили остаться — до поры до времени, разумеется. Дорога туда по канализационным туннелям была как минимум вдвое длиннее, и это означало два с лишним часа ходьбы с товаром и примерно час обратно, налегке, — если, конечно, мы пристраивали все, что несли на продажу.
Мое отношение к отчиму начало меняться. И не только из-за истории с Крулем, но и благодаря разным мелочам вроде его признания, что и ему тяжело даются эти ходки. Но хотя ему было тяжело, он ни разу не поскользнулся и не упал, когда мы спускались вниз, а я вначале падал довольно часто. И когда мы возвращались домой, мама первым делом загоняла меня под душ. А кроме того, она велела мне состричь волосы как можно короче. Она сказала, что канализационная вонь цепляется к волосам и не сходит с них, а если от меня будет вонять в школе, мне будут задавать вопросы. Когда я пришел в школу стриженый, ребята поначалу сказали, что у меня, наверно, завелись вши. Но я ответил, что вовсе нет и что я постригся просто для красоты. Потому что у нас в старших классах уже тогда были такие парни, которые для красоты брили себе головы, и все малыши смотрели на них с большим уважением.
После случая с Крулем я стал немного побаиваться своего отчима, но, с другой стороны, в его присутствии я чувствовал себя в безопасности. Я понял, что смогу положиться на него в трудную минуту. Когда мы начали ходить с товаром по длинной дороге, к «щеточникам», мы стали больше останавливаться. Отчим называл места наших остановок «станциями». Я уже рассказывал, что в этих местах у нас были доски, спрятанные в углублениях в стене. И каждый раз, когда мы подходили к такому месту, происходила одна и та же церемония: отчим вынимал одну доску, опускал на нее свой мешок, а потом помогал мне снять мой мешок и осторожно положить его рядом. Тогда он вынимал вторую доску, и мы вдвоем усаживались на нее. А потом я должен был делать вид, что не умею курить. Он выкуривал каких-нибудь три сигареты на пути в гетто и столько же на пути обратно, и иногда в шутку давал мне один раз затянуться. Он не знал, что я уже давно курю в подвалах. Иногда я курил даже на улице, особенно когда друзья брали меня с собой, потому что я выглядел старше своих лет, в свои походы за Вислу, в Пражское предместье. Курить я боялся только вблизи от дома или школы.
На дороге к «щеточникам» у нас было четырнадцать таких «станций», в точности как на пути Христа к Голгофе, и Антон начал называть наш мучительный путь «Виа Долороза». А иногда он говорил «Виа Дерьмороза».
На обратном пути, уже без груза, мы отдыхали не больше одного раза. Но мы не всегда возвращались налегке, потому что осенью, когда большая часть территории гетто совершенно обезлюдела, а полякам еще не разрешалось туда входить, мы сворачивали с нашей обычной дороги в узкий туннель, где надо было ползти почти на коленях, и выходили в опустевшее гетто на Гжибовской. Я уже упоминал ее раньше в связи с трактиром пана Корека. Там мы пробирались в оставленные евреями дома, где уже никто не жил, потому что хозяев вывезли в Треблинку, но еще оставалось кое-что из брошенных ими вещей. Многое уже растащили, но не всё, и мы бродили по опустевшим домам и искали то, что заказывал у отчима тот или иной польский торговец. Или просто что-нибудь для себя, маме на хозяйство. Иногда это были тарелки, другой раз ложки, ножи и вилки, а порой какая-нибудь одежда или постельное белье. А затем мы возвращались на нашу обычную дорогу по туннелям и шли по ней домой.
Спустя какое-то время мой отчим начал, ко всему прочему, поставлять заказчикам еще и оружие. Но на эти ходки он меня не брал. А мне как раз больше всего хотелось именно этого. Однажды ночью я услышал, как они с мамой разговаривают об оружии. Антон сказал, что у него есть еще три собственных «инструмента», но он не хочет продавать их людям из польского подполья, потому что те «не дают цены». А мама сказала:
— И что, ты хочешь продать их бандитам?
После минуты молчания он ответил:
— Нет, я продам их евреям.
И по его голосу я понял, что он обиделся.
Мама попросила у него прощения. Он объяснил ей, что за свой парабеллум он может выручить больше семнадцати тысяч злотых. А за каждый патрон к нему сможет взять у евреев по сто злотых. Потом они еще о чем-то шептались, но мне уже не было слышно. А когда они начали целоваться, я положил себе на голову подушку и заткнул уши.
Был еще один вид «товара», который мой отчим проносил контрабандой, но не в гетто, а наоборот, из гетто наружу, но тоже за плату. Я был очень удивлен, когда узнал, что эти деньги он никогда не брал себе. Он выносил оттуда детей.
Осенью 1942 года после того, как все уже знали, что делают с евреями в Треблинке, были такие еврейские семьи или одинокие женщины, которые отчаянно хотели спасти своих детей. Они стали обращаться за помощью к тем трем братьям, которые покупали у нас продукты. И мой отчим выносил из гетто таких детей. На моих глазах это было три раза, но, возможно, он делал такие ходки и раньше. Однажды я спросил его, сколько детей он вынес из гетто, но он сказал, что не помнит.
Он брал только девочек. Мальчиков он не брал «из- за обрезания», как он мне объяснил. Я не знал тогда, что такое «обрезание», и начал допытываться. Он объяснил мне, но я не мог поверить его словам. Я был уверен, что это еще одна из набора его антиеврейских историй. К моему удивлению, когда я преодолел стыд и осмелился спросить об этом у мамы, она подтвердила правдивость его объяснений.