Дерись или беги (сборник)
Шрифт:
На выпускной Фам не пришел, как и на последний звонок. Экзаменационный билет стал для него билетом в Ханой. Другого выбора после этой проверки знаний у мальчика не оставалось: мать на следующий день после объявления оценок отвезли в реанимацию, а отца ждал теперь суд, какие случаются каждый божий день.
Красная площадь постепенно полнилась матрешками. Все двери распахнулись со словами «Вэлкам, товарищи туристы!», иллюминация съела сумерки. Сонечка до сих пор сидела на скамье. Она смотрела на проплывающих мимо людей с вытянутыми указательными пальцами и периодически дремала. Соня давно не спала и уже забыла, насколько давно. Эти минуты сна на скамейке казались ей вознаграждением за пережитое унижение: «Стошнило прямо в мавзолее! Позорище! Это как увидеть Париж — и не умереть!» Куранты пробили одиннадцать раз. Для Сони это значило, что через час ей надо будет так же, как вчера и позавчера, и неделю назад, вернуться за бряцающий и рыгающий конвейер и что смену с восьми она уже пропустила.
С грохотом Соня выкинула пустую банку и тут же поймала на себе строгий взгляд проходящего мимо милиционера. Одернув платье, она виновато улыбнулась и замаршировала на работу.
В любом городе, будь то Челябинск, Москва или даже Стокгольм, на окраинах отключают горячую воду раньше и скорее, чем в центре, исчезает отопление, несмотря на плюс пять за окном. И темнеет на окраинах тоже раньше. Улицы начинают запутываться уже в девять и к полуночи превращаются в разлохмаченный клубок шерсти. Район, в котором находился Сонечкин рабочий цех, от Садового кольца был в четырех станциях метро, но казался Подмосковьем. Тамошние улицы объединяли грузноватые постройки-предприятия: на одном пекли ванильные булочки, аромат которых по утрам звал вернуться домой и позавтракать, другие занимались полиграфией и своим запахом гнали прохожих на работу. Ночью запахи прекращались: хлебные заводы выключали печки и замешивали тесто, а печатные, напротив, работали с двойной силой. Проехав несколько станций, Сонечка вышла из метро на опустевшую площадь. На остановке она заметила лишь одного человека — чаявшую дождаться дежурного троллейбуса молоденькую девушку в опутавшем ее красном кашне. Сидя на лавке, она отбивала миниатюрными замшевыми шлепанцами ритм «Жил-был у бабушки серенький козлик» и, как одержимая, периодически вскакивала, реагируя на шумы чьих-то моторов. Соня прошла метров пять, когда услышала голос этой девушки: «Не трогайте! Не трогайте, прошу!» Кашне лежало теперь в стороне, а одержимая, рыдая и размахивая руками, медленно сползала на землю.
— Что? Что?
— Сумку забрали.
— Встаньте.
— Я… я не москвичка, а там всё…
— Ну, встань, девочка…
Они прошли два квартала молча, миновали Сонин цех, пахнущие краской типографии и подошли к вокзалу.
— Давай тут переночуем, сейчас уже поздно в метро идти. А ты где живешь?
— Я… я у бабушкиной знакомой комнату снимаю.
— Что ж ты ночью на остановке делала?
— С работы ехала, обычно не так поздно заканчиваем, просто сегодня…
— Ну, и как теперь дальше?
— Теперь надо документы восстановить, через две недели у меня зарплата, крутиться буду…
— Ты откуда?
— Я из Челябинска.
— Правда?!
— Ну да.
— Крутиться, говоришь?
— Да. Я домой не вернусь, мне незачем.
— Мне тоже. Я тоже не москвичка. Дома, правда, муж остался… Он с девкой молоденькой, твоего примерно возраста, живет. Соседская дочка. Я раньше его кормила…
— Вы?
— Да, а кто ж еще, не идиотка же эта его. Она не работает, а он инвалид второй группы… В Москву уехала…
— А зачем?
— Я сегодня в мавзолее побывала впервые… мне там плохо так вдруг стало, села на скамейку, сидела, смотрела на людей: Ленин, с отклеивающейся бороденкой, продает матрешек. Стоит, зевает. Разбирает туда-сюда матрешек, вытаскивает из толстух малюток. Смотрю, обронил одну, мелкую совсем, и не заметил даже. Все мимо идут и ведь замечают же, но ни один не сказал…
— Смешно, Ленин. С отклеивающейся бороденкой! Знал бы он, вождь мирового пролетариата…
— Ага, «любые жестокие действия морально оправданы, если они направлены на освобождение пролетариата от эксплуатации и способствуют победе пролетарской революции…».
— Ничего себе, так наизусть! Мне бабушка тоже эта, у которой на квартире живу, часто его цитирует: «Не существует общечеловеческой морали, а есть только классовая мораль…» А кто мимо него проходил, иностранцы?
Соня посмотрела на занятые сиденья вокруг, одернула платье и решительно встала.
— Слушай, ты подожди меня минут пятнадцать, я сейчас приду.
По мраморному полу Сонечка отбила несколько сотен быстрых шагов и через десять минут уже снова сидела рядом с «одержимой». В одной руке она держала сползшее с ее плеча красное кашне, а в другой — шестичасовой билет на поезд и малютку матрешку. Она знала, что новая жизнь достается ей даром и что не надо платить за нее дорого великим, будущим подвигом…
Оттепель
Она всегда щурилась, когда смотрелась в зеркало. Может, оттого, что отражение не совпадало с ее представлениями о себе, а может, таким образом у нее получалось точнее оценить человека напротив. Лидия Александровна крутилась перед зеркалом. Она никогда не мучилась от старческих недугов, приседала по утрам и пила только кофейный напиток. Часто бормотала строчки Городницкого, поскольку была его страстной поклонницей и собирала фото шестидесятников: Иосифа Бродского, Андрея Битова, Глеба Горбовского. Рейн стоял у нее в рамочке на трюмо.
— Сегодня во Дворце культуры «Турнир поэтов», обещали, что сам Городницкий из геологической экспедиции приедет, может, со мной сходишь?
— Ну ты же знаешь, у меня сегодня собрание родительское, я и рада бы…
— Да ну тебя, бестолковая, ты мне назло не хочешь искусство ценить.
Она нервно надела плащ из поплина, снабженный этикеткой «Дружба». Он считался новым, несмотря на то, что куплен был в пятьдесят восьмом году после Всемирного московского фестиваля молодежи и студентов, среди которых красовалась и Лидочка, талантливая и оказавшаяся в нужное время в нужном месте.
Лидия Александровна спешно растирала румяна и уже звенела ключами, как вдруг вспомнила о постоянном своем спутнике — снимке Бродского: очень уж любимая фотография, где он сидит на чемодане свободный и непокоренный, с папиросой в руке, и улыбается. Лида когда-то выкорчевала его маникюрными ножницами из журнала прямо в библиотеке и дома вставила в рамку вместо вождя.
— Ладно, меня в кино пригласили, мне некогда тут с тобой…
— Мам, какое кино, кто пригласил, о чем ты говоришь?
— Фильм Федерико Феллини «Дорога», небось, даже и не слышала о таком?
— Ну да, дорога, как же, как же…
Гладко зачесанная, в духе черно-белых француженок, Лидия застегнула последнюю пуговицу и подмигнула зеркалу.
— «И сиянье небес у подземного крана клубилось? Неужели не я, что-то здесь навсегда изменилось»… Доченька, я ушла, меня не теряй, я сегодня приглашена в Эрмитаж, на выставку Пабло Пикассо. Знаешь, я безмерно рада, что импрессионистов и кубистов могут увидеть теперь все ленинградцы.
— А я-то, мам, как рада…
Буквально год назад во время таких бесед с матерью Эля начинала утирать слезы, скрывая беспокойство за вечно разумную и вмиг утратившую строгость мыслей Лидию Александровну. Мама ее вдруг заговорила о любви к маслинке в коктейле, о тревожной «кукурузной эпопее» и чьей-то жизни. Поначалу Элечка доставала свежий, еще не похудевший ни на лист отрывной календарь, громко слушала выпуск новостей по телевизору, но потом все-таки смирилась и даже стала находчиво задавать встречные вопросы. Каждый день спешил порадовать новыми событиями: поход в кафе «Чудесница», открытие на Ново-Измайловском проспекте специализированного магазина «Синтетика» или же просто примерка праздничных красных клипсов. Порой случались тяжелые дни: арест Бродского — Лидия кромсала газеты, осуждение — звонила в альманахи с призывами восстать, и, наконец, его эмиграция — она закуривала.