Дети семьи Зингер
Шрифт:
Он хотел уехать не только из ненавистного города, но и вообще из темной, невежественной Польши. Его давно тянуло в Берлин, в город, где его рабби Мойше Мендельсон когда-то жил и писал, откуда распространял по миру свет знаний. Еще мальчишкой, изучал по Библии Мендельсона немецкий, он мечтал о стране, откуда исходит добро, свет и разум. Потам, когда он уже помогал отцу торговать лесом, ему часто приходилось читать письма из Данцига, Бремена, Гамбурга, Берлина. И каждый разу него щемило сердце. На каждом конверте было написано: «Высокородному». Так красиво, так изысканно! Даже красочные марки с портретом кайзера будили в нем тоску по чужой и желанной стране…
В этих строках сквозит ирония, особенно в том, что касается Германии как источника «добра, света и разума». Последствия немецкого «добра и света» испытал на себе и сам Довид Карновский, так что ему пришлось взять свои слова обратно. Годы спустя, уже будучи вынужденным эмигрантом в Нью-Йорке, Карновский «так же решительно наступал на раввина синагоги „Шаарей-Цедек“, как когда-то, в молодости, на раввина города Мелеца, когда тот плохо отозвался о Мендельсоне». Случилось так, что раввином этой нью-йоркской синагоги был тот самый доктор Шпайер, который так впечатлил Довида, когда он только прибыл в Берлин. Довид Карновский выплюнул «подслащенный яд» Гаскалы, но его разочарование не отменяет ее привлекательности. Возможно, именно поэтому Иешуа послал Карновских из Берлина в Америку, а не обратно в Мелец (как мог бы сделать Башевис), хотя поначалу они поселяются в этаком мини-Мелеце внутри Нью-Йорка. Иешуа ни за что не стал бы выступать за возвращение в ограниченный мирок хасидизма, но Просвещение оказалось неспособно противостоять нацизму, и Иешуа не мог не отдать должное духовной силе ортодоксальной веры. Одно дело разочароваться в коммунизме с его максималистскими лозунгами, но куда страшнее разочароваться в Просвещении, которое казалось самой основой мироздания. Это означало, что никакие философские системы не могут служить защитой от дьявольской власти идеологов. Но юный Довид Карновский был далек от подобных выводов, как и сам Иешуа в свои молодые годы.
Германия зачаровала Довида. Он начал одеваться как состоятельный берлинский еврей, «надел твердую шляпу и кафтан до колен, приобрел цилиндр для праздников», а также перестал говорить на идише. «Немецкий язык для него — это образование, свет, Моисей Мендельсон, мудрость еврейского народа. Язык, на котором говорит Лея [жена Довида], — это Мелец, тамошний раввин, хасиды, глупость и невежество». Даже в порыве любви Довид шепчет Лее нежные слова по-немецки, что обижает ее, поскольку «нет в них настоящей любви». Только в минуты гнева он забывал свой безупречный немецкий и начинал говорить «по-еврейски, будто в Мелеце». Именно это случилось, когда Довид узнал о том, что его сын Георг путается с шиксой [161] . Он не понимал, что такая связь была вполне логичным результатом полученного Георгом воспитания. Новорожденному сыну Довида Карновского дали два имени: «Мойше — в честь Мойше Мендельсона, еврейское имя, по которому его будут вызывать к Торе, когда он вырастет, и Георг — переиначенное на немецкий лад имя отца Довида Гершона. Под этим именем удобнее будет вести торговлю». По фразе «переиначенное на немецкий лад» уже можно догадаться, к чему приведут сына благие намерения отца. Сам Довид сформулировал свое пожелание (на древнееврейском и немецком языках) так: «Будь евреем дома и человеком на улице». Доктор Шпайер и другие важные евреи, присутствовавшие на церемонии обрезания Георга, «одобрительно закивали головами», ведь это соответствовало их представлениям о «золотой середине»: «еврей среди евреев, немец среди немцев». Позднее, в Нью-Йорке, те же самые евреи (изгнанники из просвещенной Германии) вновь сослались на «золотую середину», протестуя против избрания постаревшего Довида Карновского на должность шамеса синагоги «Шаарей-Цедек» после того, как Довид накричал на доктора Шпайера. Довид забыл об умеренности. Но задолго до того, как все эти герои вынуждены были бежать из страны, букинист Эфраим Вальдер — последний еврейский мудрец Германии — уже понял ошибочность концепции «золотой середины»: «Жизнь — большой шутник, ребе Карновский. Евреи хотели быть евреями дома и людьми на улице, но жизнь все поменяла: мы гои дома и евреи на улице».
161
Нееврейская девушка (идиш).
Разумеется, Георг не имел ни малейшего желания жить в таком двойственном режиме; еврейскую часть своей личности он отверг еще в раннем детстве. Каждый раз, когда Лея называла сына его еврейским именем, он отвечал: «Я не Мойшеле, я Георг». Даже само звучание древнееврейского языка вызывало у него смех. Тем не менее в глазах ровесников Георг был евреем, и рядом с ним всегда находились люди, готовые преподать ему урок антисемитизма. Даже католичка Эмма, работавшая служанкой в доме Карновских, втайне от хозяев водила Георга на воскресную службу в кирху, где со стен смотрели изображения людей — «злых, с разбойничьими глазами и горбатыми носами». Она объяснила мальчику, что это «евреи распинают Иисуса Христа». Естественно, Георг тут же обратился к отцу с вопросом: «Почему евреи распяли Господа Иисуса Христа?» Пораженный Довид попытался дать сыну рациональный ответ: «…есть евреи и христиане <…> люди бывают разные, есть образованные и умные, которым дороги мир и взаимоуважение, а есть глупые и злые, которые сеют ненависть и вражду». Под конец отец пожелал Георгу «быть достойным человеком и настоящим немцем». Немцем? Георг возразил, что, мол, другие дети говорят ему, что он еврей. Тогда Довид снова вернулся к «золотой середине»: «Это дома, сынок <…> А на улице ты немец». По иронии судьбы именно на улице происходит ссора между Довидом и его сыном из-за любовной связи Георга и немки Терезы Гольбек.
В школьные годы лучшим другом Георга был Курт, сын консьержки. Для обремененного учебой Георга Курт был олицетворением свободы: как Лео в романе Рота «Наверно, это сон», Курт не имел никаких обязательств — ни перед родителями, ни перед учителями, ни перед миром. Георг, в свою очередь, не уделял учебе должного внимания и приносил домой плохие оценки, чем приводил отца в ярость. Особую антипатию вызывал у Георга учитель истории профессор Кнейтель, так что Довиду даже пришлось принести ему смиренные извинения за поведение сына. Собственную бар мицву [162] Георг тоже не воспринял всерьез; когда доктор Шпайер задал ему вопрос, касающийся книги Притчей, он «с вызовом ответил, что не помнит». Более того, он по-прежнему не желал признавать свое еврейское имя. «Меня зовут Георг, герр доктор». На что раввин отвечал с позиции «золотой середины»: «Георг ты на улице, сынок <…> а в синагоге ты Мозес, Моисей». Но Георг оставался непреклонен: «Я везде Георг». Когда Довид услышал об этом диалоге, «так разозлился, что даже забыл на время немецкий и обласкал сына на родном еврейском языке, теми самыми словами, которые когда-то, мальчишкой, слышал от своего отца». Довид был не настолько просвещенным, чтобы понять, что он участвует в извечном конфликте отцов и детей, почву для которого он подготовил своими руками, назвав сына переиначенным на немецкий лад именем своего отца. Таким образом, ссора двух Карновских касалась не только Терезы, но и еврейской идентичности Георга в целом. Ведь, в сущности, вина Георга заключалась только в том. что он воспринял напутствия отца буквально: на улице он был немцем.
162
Бар мицва — церемония, знаменующая вступление мальчика в религиозное и правовое совершеннолетие по достижении им 13-летнего возраста.
Теперь доктор Карновский попытался убедить себя, что он должен быть спокоен. Но, точь-в-точь как его отец, забыл об этом при первых же словах. С минуту отец и сын смотрели друг на друга, будто в зеркало: на чужом лице каждый видел собственное упрямство и презрение.
С улицы спор переместился в квартиру Георга; здесь между ними произошел окончательный разрыв, когда Довид увидел фотографию Терезы. Равновесие «золотой середины» было нарушено, как это неизбежно должно было случиться: улица вторглась в дом. Но в конечном счете все разногласия между ними оказались менее важны, чем их родство (не зря они были зеркальными отражениями друг друга), — ведь национал-социализму было все равно, какие взгляды исповедует то или иное поколение евреев. И «золотая середина» Довида, и свобода выбора Георга были в равной степени иллюзорны; они оба оставались евреями, нравилось им это или нет. Так нацисты способствовали примирению между отцом и сыном.
Спустя несколько лет после разрыва Георг пришел к Довиду. «Незачем больше сердиться друг на друга, — сказал он с грустной улыбкой. — Теперь мы все равны, мы все евреи». Однако реб Эфраим был не прав, когда успокаивал Довида словами: «Отцы всегда недовольны детьми <…> еще мой отец, благословенной памяти, говорил, что я его не почитаю, а вот он в мои годы был совсем другим. Чего ж вы хотите, если еще пророк Исайя жаловался: „Я воспитывал сыновей, а они грешат против меня…“» Георг тоже утешал себя похожими сентенциями, когда теперь уже его самого вызвали в американскую школу его сына. «Карновский вспомнил, как много лет назад его отца вызвал в гимназию профессор Кнейтель. Он даже улыбнулся, подумав, какие они разные: он, его отец и Егор. Потом подумал, как быстро летит время. Ведь совсем недавно он выслушивал родительские упреки в плохом поведении, а теперь он сам отец взрослого сына, который что-то натворил. Все меняется, пришел он к философскому выводу». Но «философская» улыбка Георга исчезла в тот момент, когда директор Егора рассказал ему о нацистских симпатиях его сына. Вернувшись домой, Георг устроил Егору взбучку не хуже той, что ему самому когда-то устроил Довид. Но Егор не был похож на Георга как «зеркальное отражение»: он был отчасти евреем, отчасти неевреем, помесью двух пород. У него были «голубые глаза и белая кожа Гольбеков, черные волосы и крупный, с горбинкой нос Карновских». Два имени, данных ему Георгом, принадлежали разным личностям, и эти двое были в состоянии войны друг с другом. Егор, сын Георга Карновского и Терезы Гольбек, в сущности, был живым примером «золотой середины» — шаткого равновесия, окончательно нарушенного нацизмом.
Потрясенный мезальянсом Георга и победами нацизма на улицах Берлина, Довид и сам начал сомневаться в «золотой середине». Он разочаровался не только в собственном сыне, но и во всех иноверцах, и даже в просвещенных берлинских евреях. Его сын взял в жены шиксу, немцы проголосовали за нацистов, просвещенные евреи ничем не помогли ему, когда во время Первой мировой войны его воспринимали как чужака, несмотря на то что его сын был офицером немецкой армии, а сам он был абсолютным германофилом. В этом была определенная историческая справедливость, поскольку Довид, как и большинство его земляков в Германии, тоже с брезгливостью относился к любым напоминаниям о Восточной Европе, откуда сам он был родом. Он отдалился от жены, потому что не желал иметь ничего общего с ее друзьями из Мелеца. Один из них, владелец магазина Соломон Бурак, был постоянным источником беспокойства для берлинских евреев. Самое ужасное было в том, что он не желал скрывать свое еврейство. Довид любил щегольнуть присказкой вроде «Мудрый видит наперед», но в действительности наперед видел только Соломон Бурак, глядевший сквозь вежливую маску немецкой политической системы. Своим недоброжелателям он отвечал, что «пусть они местные, немчики бог знает в каком поколении, гои ненавидят их точно так же, как его, чужака, и всех остальных евреев». Это была правда, и она пришлась евреям Берлина не по нраву, особенно неприятно было слышать ее из уст «бывшего коробейника». Чувствуя враждебное отношение к себе, они винили во всем не антисемитов, а Соломона Бурака и подобных ему людей, не скрывающих своего еврейства: «Эти люди с такими именами, замашками, языком и деловыми методами дискредитируют старожилов. Приехали и притащили с собой те самые обычаи и привычки, которые они, местные, много лет так тщательно и успешно скрывали». Когда Георг начал возражать доктору Шпайеру, рафинированный раввин, не раздумывая, решил, что «причина такого поведения — происхождение из Восточной Европы, именно оттуда приходят все несчастья». Следуя той же логике, доктор Шпайер с легкостью отмахнулся и от Довида, когда того причислили к «русским».
Теперь, после стольких разочарований, Довид уже не был так уверен в порочности Мелеца и высокодуховности Берлина. Эти слова звучат как своего рода апология Пинхоса-Мендла, отца Иешуа:
Довид Карновский чувствовал себя обманутым, он разочаровался в городе своего учителя Мендельсона. Он не считал, как раввин Мелеца, что рабби Мойше Мендельсон — выкрест и позор еврейского народа, но видел, что ни к чему хорошему этот путь не приведет. Сначала просвещение, друзья-христиане, а в следующем поколении — отступничество. Так было с рабби Мендельсоном, так будет и с ним, Довидом Карновским. Георг уже ушел из дома. Если даже он, Довид, никогда не изменит своей вере, его дети все равно станут гоями. Может, они даже будут ненавидеть евреев, как многие выкресты.
Похоже, что Иешуа, как впоследствии и Башевис, признает правоту своего отца: Просвещение — это неостановимый социальный процесс; путь, который начинается в человеческом мозге, неизбежно приводит к эмоциональному кризису. Ибо разум не властен над человеческой природой, и даже отец может быть совершенно бессилен понять своего ребенка. Даже самые мудрые философские сочинения «не могут рассказать, что творится в голове маленького мальчика, который просыпается по ночам от страха и бежит к родителям». Эта максима проиллюстрирована довольно трогательно, когда Георг склоняется над своим спящим сыном, понимая, что не в силах защитить малыша от ночных кошмаров:
Он смотрит на спящего мальчика. Подрагивают опущенные ресницы, тонкие ручки сложены на одеяле, лоб бледнеет под черной челкой. Георг чувствует жалость к сыну. «О чем он думает, — спрашивает он себя, — что творится в детской головке, какие страхи там гнездятся? Что пугает его во сне?» Доктор Карновский хорошо изучил человеческий мозг, знает каждую извилину, на войне не раз приходилось делать трепанацию черепа. Но что такое этот комок материи? Почему у одного он способен додуматься до глубочайших мыслей, а у другого туп, как у скотины? Почему кого-то он приводит к покою и радости, а кого-то к вечному страху? Карновский не знает. Рядом лежит его сын, его кровь и плоть, а он не может его понять. Видит только, что маленький ребенок уже полон мрачных мыслей и беспокойства <…> Много плохого и хорошего скрыто в семени. Ум и глупость, жестокость и доброта, сила и слабость, здоровье и болезнь, гениальность и безумие, красота и уродство, голос, цвет волос и множество других качеств передаются от предков к потомкам в мельчайшей частице капли, умножающей человечество. Таков закон природы, как говорят его коллеги. Но что такое природа, кровь, наследственность?