До дневников (журнальный вариант вводной главы)
Шрифт:
Забирать собаку приехал Сахаров один. Вернул Ахматову, а про книгу Капоте смущенно сказал, что в доме не нашел (так и не нашлась по сей день). Опять были «случайные» смотрины, а он был неожиданно свободным и раскованно-веселым, каким в его доме я его не видела. Был как обычно — общий вечерний чай в саду и общий разговор, как всегда при Игнатии Игнатьевиче и трех дамах его поколения (Анне Марковне, Ольге Густавовне и моей маме), легкий и глубокий одновременно.
Когда провожала Сахарова к станции, он говорил, что наше общее с Ивичами садовое-самоварное чаепитие напомнило ему дачное время его детства. А потом с огорчением сказал, что давал Ахматову читать Любе, но ей она не понравилась. На это я ему заметила, что ей не Ахматова не понравилась, а я не нравлюсь. После моих слов разговор оборвался.
В августе мы с Юрой Шихановичем ездили навестить Вайлей в Уват, большое село на севере Тюменской области, где Борис Вайль отбывал ссылку. Поездка была очень хорошей. Вайли прекрасные и душевно очень нам близкие люди, их Димка удивительно милый и чуткий мальчик. И потрясающей мощи и красоты Иртыш. А ездить с Юрой одно удовольствие, такой он внимательный и заботливый спутник. На обратном пути еще смогли посмотреть Тобольск, побродить по декабристским местам. Потом мы чуть не застряли в Тюмени — не было в обозримом будущем ни одного билета на самолет. И неожиданно в вестибюле местной гостиницы наткнулись на большую группу московских писателей (там была какая-то неделя советской литературы). И среди них были Марк Соболь и еще кто-то из моих приятелей. И мы стали как бы частью этой делегации и улетели в Москву вместе с ними их рейсом.
Сахаров вернулся с Кавказа с флюсом. Когда я пришла, сразу похвастался, что только что получил от Бори Вайля подарок. Я попросила показать. Это оказалась фотография: Вайли и мы с Шихом в Увате. И я сказала, что раз у него есть моя фотография, то для симметрии и мне надо бы его. Он показал мне три (позже я узнала, что их сделал в 1970 году Юрий Рост). Я выбрала одну. В этот же вечер я ехала в Ленинград опять по какому-то психиатрическому делу. Помню, что советовалась с Юрием Лурье, который защищал Кузнецова, об адвокате для кого-то, помещенного в психушку в Риге. И встречались мы с ним не в юридической консультации, а почему-то в сквере недалеко от площади Льва Толстого. Конспирация, что ли? Теперь уже и сама не знаю.
Утром я у Веры Гессе пила кофе и показала ей фотографию, полученную от Сахарова накануне, но не сказала, кто это. Она долго ее разглядывала, явно подозревая дела сердечные, а потом спросила: «Девка, а он случайно не алкаш?» Кажется, есть такая наука — по лицу определяют суть человека (забыла, как называется).
После поездки к Вайлям и в Ленинград я и Алеша собрались на Кавказ как всегда дикарями. Сахаров очень хвалил то место на побережье, откуда он с детьми только что вернулся, — небольшой поселок Арсаул недалеко от Сухуми. И мы решили ехать туда же. Улетели мы 12 августа. Следующей ночью было Великое противостояние Марса, и мы с Алешей (у него была подзорная труба под названием «Юный астроном») смотрели на эту планету. Была какая-то напряженно тревожная картина. Шумящее почти черное Черное море у наших ног, темное, тоже почти черное небо над головой и непривычно большая густо-оранжевая звезда на нем.
Перед отъездом Сахаров дал нам адрес хозяйки, у которой он жил с Любой и Димой. Это был первый дом, где мы смотрели комнату. Когда я стала объяснять этой женщине, кто дал нам ее адрес, она сказала: «Да помню. Тихий такой старичок». Комнату мы сняли в другом доме. Но эту фразу привезли в Москву. Потом она вошла в семейный лексикон, и ее все в нашем доме повторяли при каждом общесоюзном или общемировом шуме вокруг Сахарова. Как же: «Тихий такой старичок!».
На последнюю неделю каникул Алеша и Таня (и, кажется, Ефрем с ними) ехали к отцу в Ленинград. Я не помню, как получилось, что в Ленинград ехали и Люба с Димой навестить бабушку. Я уже знала из рассказов Сахарова, что у Клавдии Алексеевны последнее десятилетие жизни не было отношений с мамой и сестрой. И, кажется, это была первая поездка детей Андрея в Ленинград и, может быть, первая за много лет их встреча с бабушкой с материнской стороны.
Пока мы с Сахаровым шли от вагона, в котором уехали ребята, я думала, что поеду к нему. Но когда сели в такси, я сразу сказала водителю: «На улицу Чкалова за Курский». А выходя из машины, уже жалела, что не позвала его к себе. На следующий день я была у него вроде бы по делам, пришла поздно (у меня было самое загруженное время на работе, я кончала составление расписания на новый семестр), принесла какие-то бумаги от Валерия и вскоре собралась уходить. В дверях — он внутри, а я уже снаружи — он протянул руку, в ней была большая металлическая скрепка, я взялась за нее. И как какой-то ток прошел между нами. Через скрепку. Руками мы не соприкасались. Он сказал: «Люся, останьтесь». Это были первые определенные слова, которые я от него услышала. Я отрицательно качнула головой и пошла вниз. С улицы посмотрела наверх. Он стоял на балконе. И я крикнула: «Я завтра приду». Никаких дел завтра у меня к нему не было.
Я пришла с работы около 9 часов. Принесла кофе (у него в доме кофе не держали), сыр и пачку печенья «Юбилейное». Спросила, можно ли сварить кофе, и мы прошли на кухню. Там были какая-то женщина и девочка лет восьми. Сахаров нас не познакомил. Я сварила кофе. Спросила у него и у нее, налить ли им. Она отказалась и вышла. Сахаров сказал, что это сестра его покойной жены Клавы, которая приехала впервые за много лет.
Я налила две чашки. Мы прошли в его комнату, которую за месяцы, что прошли с декабря, я уже знала до последнего гвоздя в стене. Пили кофе, грызли печенье, и то, что он мне говорил в эти часы (он мне все еще — Андрей Дмитриевич, я ему — Люся — вы), было потом пересказано в грязно-отвратительной тональности в итальянской газетенке «Сетте Джорно» со ссылкой на меня, что я якобы это рассказывала про него своим подругам. Прослушивание в его квартире было налажено хорошо.
Неожиданно (на самом деле давно ожиданно — пролог как-то несовременно затянулся и, наверно, длился бы и дальше, если б дети не уехали) он спросил, можно ли постелить постель. Я кивнула, спросила, можно ли позвонить. И сказала два слова: «Мама, я не приду». Он принес откуда-то запечатанный комплект постельного белья (тогда такие продавали, то ли индийские, то ли египетские) и стал его распечатывать. И я спросила: «Вы, нет, ты когда его купил?» — «Вчера. Я хотел утром постелить, но боялся сглазить, думал — постелю, а ты вдруг не придешь».
За окном уже светало, когда я услышала, как бьется его сердце, и спросила: «Давно это у тебя?». Он спросил: «Что — это?» — «Ну, экстросистолия». Оказалось, что он про нее не знал. И я провела полный медицинский анамнез. Он ответил на все мои вопросы, но сказал, что получается не брачная ночь, а прием у врача. «Конечно, я же тебе еще вечером сказала, что замуж не собираюсь. Так что — ночь эта грешная». И это была единственная ночь, которую я провела в его доме. Но с той ночи рядом с моей установкой всегда быть самой по себе появилось некое расплывчатое сомнение, а не обречены ли мы быть вместе? И рядом другая (заслоняющая это сомнение) мысль, что экстросистолия у него врожденная. И именно поэтому его в 41-м на первом же медосмотре отстранили от призыва в армию, не взяли в Академию, и он поехал с университетом в эвакуацию доучиваться, а потом на завод в Ульяновск. В общем, полное смешение ощущений счастливой любовницы и профессионала-врача.
Утром (на самом деле сильно после полудня) мы ушли из его дома. Пришли в мое училище, купив в гастрономе напротив булку и творожные сырки. Ему снова пришлось пить кофе — чая я у себя на работе не держала. И я наконец задала вопрос, который меня мучил с октября предыдущего года: почему он так резко отказался взять молоко или кефир, когда я ему предложила их в коридоре калужского суда? «Так они же холодные», — сказал Андрей.
Потом он несколько часов маялся на диване в моем кабинете и на лавочке на Яузском бульваре. И мы пришли к нам на Чкалова. Андрей — впервые. Он пишет об этом и в «Воспоминаниях», и в тексте Дневника, и там же в стихотворении «Альбинони». Мама в этот день плохо себя чувствовала. Лежала у себя в комнате. Я провела Андрея к ней и ушла на кухню. Потом Андрей пришел ко мне и сказал, что у него странное ощущение, как будто он здесь уже был, ощущение дома, потому что у мамы над кроватью висит портрет Бетховена — такой же, как был в комнате его бабушки. А мама позвала меня, сказала: «Дай коробку с нитками и сними с него кофту, я ее заштопаю, пока вы обедаете».
Спустя несколько дней вернулись из Ленинграда дети. Таня приняла Андрея сразу не только без внутреннего сопротивления, но и как-то очень тепло. Алеша был первое время напряженный и непривычно сдержанный, я бы сказала, чрезмерно корректный и отстраненный. А у Андрея все складывалось очень тяжко. Я не принимала участия в его объяснениях с детьми. В один из вечеров Андрей позвонил и попросил, чтобы я приехала. Было долгое и как хождение по кругу объяснение с Любой. Содержания разговора изложить не могу (не могла и тогда), но утвердилась в мнении, что мне принимать участие в таких разговорах не надо. Как ни трудно ему, но это он должен решать сам. И все происходившее в доме Андрея тщательно отслеживалось КГБ и отражалось в соответствующих документах.