До седьмого колена
Шрифт:
«Но я не червяк, – сказал он себе. – Я вам не червяк, ясно?! Червяк не умеет злиться, не умеет думать, не умеет мстить. А я восемь лет копил злость – нет, не злость, а злобу, которая, если капнуть ею на металл, проест его насквозь почище любой кислоты. И я восемь долгих лет, валяясь на койке в спящем бараке или швыряя бетон, думал, как мне с вами поступить, дорогие мои друзья, товарищи школьных игр. И я все давным-давно придумал, я все продумал до мелочей, и осталась мне самая малость: решить, запускать машинку или не запускать, брать вас к ногтю или не брать. Я и сейчас еще этого до конца не решил. Вот посмотрю на ваши сытые хари, послушаю, что вы мне скажете, и решу, как с вами быть – отпустить плодиться и размножаться или выжечь ваш поганый род до седьмого колена. Сил у меня на это хватит, и ума тоже, и решимости. Так что ждите, я скоро буду».
Он вынул из кармана бушлата разлохмаченный спичечный коробок, с четвертой попытки высек огонь, прикурил обслюненный, изжеванный бычок и решительно зашагал к станции. Стиснутые кулаки лежали в карманах, как два обледенелых булыжника, над плечом идущего рваной голубоватой лентой стелился папиросный дымок. Стоптанные каблуки грубых рабочих башмаков глухо стучали о поверхность дороги, подошвы с хрустом ломали подтаявший ледок, разбрызгивали собравшиеся в колеях длинные прозрачные лужи.
Тучков вошел в рощу. Дорога сворачивала направо, теряясь за частоколом деревьев. Где-то там, за поворотом, приближаясь с каждой секундой, гудел мотор. Туча пошел медленнее, вслушиваясь в звук работающего двигателя с настороженностью застигнутого врасплох дикого зверя. Ему вдруг захотелось нырнуть в лес, спрятаться, залечь и подождать, пока машина пройдет мимо. Разумеется, он не стал этого делать. Во-первых, в здешних краях к зэкам относились вполне терпимо, с сочувствием, поскольку половина местного населения работала в зоне, а вторая половина отсидела хотя бы по разу – если не в этой зоне, то в какой-нибудь другой. Во-вторых, ехавшая навстречу машина скорее всего не имела к нему, Туче, никакого касательства, а если все-таки имела, то прятаться в лесу все равно было бесполезно: в снегу остались бы глубокие свежие борозды, и это могло привести только к лишним неприятностям. Ведь если в машине ехали вертухаи, они обязательно остановились бы, чтобы проверить, что это за человек побежал от них в лес – уж не беглый ли зэка? Было бы очень глупо получить автоматную пулю между лопаток прямо в день освобождения...
Поэтому Туча ограничился тем, что заранее сошел с середины дороги на обочину и двинулся вдоль высокого, в половину его роста, комковатого, обледеневшего сугроба. Звук работающего двигателя приблизился, и вдруг машина выскочила из-за поворота – слишком рано выскочила, Туча ждал ее позднее. Увидев огромный и угловатый, сверкающий, как полированный антрацит, «Хаммер», Туча понял свою ошибку: он рассчитывал время, ориентируясь по громкости звука, а мотор этого американского монстра работал совсем тихо, вот он и просчитался. Да и как было не просчитаться? Восемь долгих лет он в глаза не видел никаких машин, кроме отечественных грузовиков, «уазиков» да потрепанной «Волги» хозяина, подполковника Муратова. Вообще, видеть «Хаммер» здесь, на этой дороге, в этих забытых Богом местах, было до оторопи странно; пожалуй, Туча удивился бы не больше, если бы прямо перед ним на дорогу приземлилось летающее блюдце.
Он взял еще правее, топча сугроб, и остановился, чтобы пропустить мимо себя это заграничное чудище. Номера на «Хаммере» были московские. «Братва едет, – пронеслось в голове у Тучи. – Решили кого-то из своих навестить, деньжат подкинуть, то да се...»
Он еще додумывал эту мысль, когда огромный внедорожник вдруг замедлил ход и остановился прямо напротив него. От машины ощутимо веяло теплом, и Туча поймал себя на дурацком желании подставить окоченевшие ладони под выхлопную трубу. Потом он испугался, сделал неуверенное движение в сторону леса, но остановился, поняв, что это бесполезно: схваченный коркой льда серый сугроб стоял стеной, и на его фоне черный Туча представлял собой отменную мишень.
Тонированное стекло водительской дверцы с едва слышным жужжанием плавно поползло вниз, и в образовавшемся проеме появилась широкая жующая морда с холодными, колючими глазками и стрижкой ежиком. Верхнюю губу водителя пересекал старый шрам; еще один шрам виднелся на переносице. Одет водитель был в кожаную куртку, из-под которой выглядывали воротник белоснежной рубашки и строгий однотонный галстук.
– Эй, братишка, – окликнул он Тучу, – садись, подвезу,
«Так быстро? – с тоской подумал Туча, наблюдая за размеренными движениями жующей челюсти. – Неужели конец?»
. – Спасибо, – сказал он, – я... Мне в другую сторону. Туда, на станцию.
– О чем базар, братан? Вижу я, куда ты идешь и, главное, откуда. Что же я, падло последнее – для братана литр бензина жалеть? Залезай, залезай, не парься, все нормально. Довезу с ветерком.
– Не надо, я так, – сказал Туча.
Водитель с натугой растянул губы в неком подобии улыбки. Глаза его при этом остались холодными, недобрыми.
– Залезай, – повторил он. – Сегодня я тебе помогу, завтра – ты мне... Садись, браток, а то совсем простынешь.
Мы с пацанами расспросить тебя хотим, как там, у дяди в гостях, нашим братьям живется. Ну?.. Расскажешь, чем кормят, какие байки перед сном травят...
Задняя дверь «Хаммера» приоткрылась с мягким щелчком, и Туча понял, что деваться некуда. Напоследок оглядевшись по сторонам, он на негнущихся, неожиданно утративших чувствительность ногах преодолел отделявшие его от машины два метра и, стиснув зубы, полез в пахнущее табаком и одеколоном, теплое, как внутренности сытого хищника, нутро джипа.
Глава 2
Накануне вечером Юрий Филатов затеял уборку. Конечно, время для уборки было не самое подходящее, но по телевизору опять показывали какую-то муть, книги на полках были перечитаны по двадцать пять раз, идти никуда не хотелось, и перед ним во весь рост встала очень неприятная дилемма: либо взять себя в руки и разгрести свинарник, который он опять развел в квартире, либо плюнуть на все, смотаться в ближайший магазин и провести вечер за бутылкой водки. Второй вариант выглядел предпочтительнее, но именно поэтому Юрий выбрал первый: ему всю жизнь вдалбливали в голову, что, двигаясь по линии наименьшего сопротивления, ни к чему хорошему не придешь.
Орудуя веником и мокрой тряпкой, он с невеселой улыбкой думал о том, что оказался способным учеником и крепко усвоил набор простеньких аксиом, которыми сочли нужным снабдить его семья – и школа. Он не искал легких путей, всю жизнь плыл против течения, и что в итоге? Один как перст, даже квартиру прибрать некому. И ни карьеры, ни друзей – никого и ничего, чем можно было бы дорожить и гордиться.
Потом он решил навести порядок на книжных полках и неожиданно для себя наткнулся на похороненный в кипе старых газет выпуск альманаха «Фантастика и приключения» за тысяча девятьсот семидесятый год. Это была огромная книга в твердом, обтянутом материей переплете, с фотонным звездолетом на обложке, тяжелая, распухшая, изрядно потрепанная. Это была любимая книга его детства, которой он очень дорожил и которую считал безвозвратно утраченной. Вернувшись домой с войны и не найдя ее на привычном месте, он, помнится, решил, что мама дала ее кому-то почитать, пока он бегал по чужим горам, палил из автомата и вышибал мозги из этих бородатых ишаков, чеченских боевиков. Поскольку мама умерла, спросить, кому она отдала альманах, было не у кого, и Юрий смирился с утратой, благо имел по этой части богатейший опыт, да и утрата была не из тех, над которыми пристало плакать взрослому мужчине.
Тем не менее находка его очень обрадовала, и, усевшись прямо на полу посреди сопутствующего любой генеральной уборке разгрома, Юрий положил тяжелый альманах на колени и нежно огладил ладонью потрепанный матерчатый переплет. Книга казалась какой-то чересчур толстой, гораздо толще, чем была когда-то; Юрий открыл ее и обнаружил внутри тощую стопку писем.
Это были его письма – те самые, что он писал маме с войны, а потом из госпиталя. Их было совсем немного – штук десять или двенадцать. Юрий развернул веером заляпанные фиолетовыми треугольными печатями полевой почты тоненькие конверты, пробежал глазами по датам. «Интересно, – подумал он, – что же я мог писать ей оттуда? Хоть убей, не могу вспомнить. Помню только, что очень старался как-то ее успокоить, убедить, что не принимаю участия в боях, делал вид, что у меня все нормально, если не считать смертельной скуки... А она, помнится, тоже делала вид, что верит, хотя точно знала, что я вру, что десантура на войне не отдыхает и что скучать мне там не приходится. Уговаривала не поддаваться скуке, советовала читать побольше хороших книг, не ограничиваясь одними уставами, или, если читать совсем уж нечего, почаще писать ей, она будет этому только рада. А что я мог написать? Чтобы написать хотя бы две-три странички убедительного вранья в неделю, надо обладать хоть какой-то фантазией... литературным талантом надо обладать, черт бы его подрал! А с талантами у меня всю жизнь было туго, хотя мама всегда называла меня очень способным мальчиком и страшно огорчилась, когда я поступил не на филфак, как ей хотелось, а в военное училище...»
Юрий вынул одно письмо из конверта, пробежал глазами по кривым, прыгающим строчкам. В глаза ему бросилась странная фраза: «Теку, как неисправный кран, перетаскал у ребят все портянки, и все равно эта дрянь висит до колена». Он удивленно поднял брови, а потом вспомнил, что речь шла о насморке, который он очень некстати подхватил в разгар одной из операций. Об операции в письме не было, разумеется, ни слова, хотя их тогда крепко потрепали, зато насморку Юрий посвятил целый абзац. Мама тогда посоветовала на ночь напиться чаю с малиной, принять три таблетки аспирина – ударную дозу, как она это называла, – и потеплее укрыться перед сном, надев на ноги шерстяные носки. К тому времени, как ее письмо добралось до Юрия, тот уже лежал в госпитале со своим первым пулевым ранением и напрочь позабыл о насморке. Про насморк он писал маме вечером, а в третьем часу ночи их подняли по тревоге и бросили в пекло, где простуда прошла сама собой за каких-нибудь полчаса – просто, надо полагать, организму было не до нее.