Допуск на магистраль
Шрифт:
— Рискнем, конечно, — сказал Антон в трубку как-то слишком торопливо, вроде бы не дослушав. — Да, да. Понял. Во вторник. После двенадцати...
Он осторожно положил трубку и медленно провел рукой по гладкому аппарату. Вернулся к столу.
Поймал взгляд Люси, сказал ей:
— Зоя Сергеевна.
И, заметив, как все беспокойно и ожидающе на него смотрят, пояснил:
— Будет оперировать.
Сел на свое место и как ни в чем не бывало обратился к жене:
— Люська! А хлеб?
Она поднялась из-за стола, но не уходила. Ждала от него еще что-то. И он сказал легко, весело, словно это не имело к нему отношения:
— Рядовые врачи иногда решительнее светил. Им легче прощают ошибки. Так за что же мы выпьем?
И взял рюмку.
Алена открыла рот, намереваясь что-то сказать, но раздумала и только незаметно вздохнула.
— За то, что... — начал было Шатько, и все повернулись к нему.
И тогда он поднялся — высокий, прямой, с молодым еще, но усталым лицом, где-то успевший загореть на раннем весеннем солнце..
— Как ты сказал, Антон? Бывают на земле чудеса?.. Вот за это.
Они встретились взглядами, понимающе кивнули друг другу, и Антон согласился:
— Можно.
И пока все поднимали рюмки, пока пили и торопливо закусывали, пока никто не смотрел на него, Антон успел подумать, что чудо, наверное, не состоится. Но если бы оно произошло... Он обязательно отыскал бы старые ноты и спел ту песню из далеких ушедших лет, когда Санька был еще маленьким, а белобрысая Алена, влюбившись в преподавателя физики, тайком от всех стала красить свои коротенькие бесцветные ресницы. Ту песню, о которой просила Люся: «Ну, спой. Выучи. Для меня». (Она больше никогда не говорила так: «для меня».) Он тогда весело отмахивался, обещал и забывал. А вот теперь, кажется, ничего не желал сильнее, чем обрести голос хотя бы только для этой — одной-единственной песни. Он помнил из нее только слова: «...еще не вся черемуха к тебе в окошко брошена».
РАССКАЗЫ
САМАЯ СЧАСТЛИВАЯ ИЗ НАС
Мы вместе живем в студенческом общежитии: я, Рита, Зоська и Валентина. Живем в одной комнате, учимся на одном курсе. За четыре года мы очень свыклись, сдружились. Каждая знает все о своих подругах. Письма из дому мы читаем вслух, посылки открываем торжественно, когда все в сборе, лакомимся домашней снедью поровну. Мы вместе готовимся к семинарам и экзаменам, читаем — по кругу — одни книги, всей комнатой бегаем в кино. А когда получаем стипендию — обязательно отправляемся в кафе и заказываем на четверых неповторимо вкусный торт из мороженого. Вечером к нам заходят ребята — однокурсники. Заходят, чтобы попросить конспекты лекций или чаю для заварки. И не уйдут, не поговорив с Зоськой... о поэзии. Это чтобы подразнить ее. Разговора такого Зоська как огня боится. Еще на первом курсе оставила она случайно в аудитории заветную свою тетрадь — толстую, в клеенчатом переплете. Даже мы не знали прежде о существовании этой тетради, не догадывались, что Зоська пишет стихи.
Ленька Попков, которому попала тетрадь в руки, не только прочел ее всю, от одной клеенчатой корки до другой, но даже выписал себе целые страницы, вызубрил стихи наизусть и распевал на мотивы популярных песен. Конечно, он рассказал о тетради всем ребятам. Да если бы только рассказал... Он устроил у себя в комнате коллективную читку и потом что-то вроде читательской конференции. А в комнате у Леньки — восемь человек. Да еще из соседних ребята набрались.
Зоська как узнала обо всем этом — убежала из общежития и три ночи у своей двоюродной тетки ночевала. Хоть кто на ее месте убежал бы. Стихи-то ведь были любовные. Только для себя написанные. И как раз атому самому Леньке больше половины посвящено было...
Ровно в двенадцать мы выставляем ребят за дверь. Валентина выключает радио и гасит свет. Ее кровать дальше других от штепселя, но выключает радио и свет непременно она. Потому что никто из нас троих этого не сделает. В двенадцать не хочется еще спать, а по радио передают ночью такие интересные концерты!
Очутившись в постелях, мы обязательно сначала помолчим, а потом кто-нибудь не выдержит и заведет разговор. В темноте мы больше всего говорим... о любви. Рита начинает расхваливать преподавателя политэкономии Степана Антоныча, от которого она без ума и которого я, Зоська и Валентина ненавидим за строгость. Потом Валентина своим спокойным грудным голосом обязательно скажет что-нибудь очень хорошее о своем Борисе. И еще добавит, что любовь — это самое что ни на есть дорогое, прекрасное чувство. Именно оно делает человека счастливым.
Валентина говорит о любви тепло-тепло, и мы знаем, что при этом она хорошо, светло улыбается.
Каждый раз ее возмущенно перебивает своим резким пронзительным голосом Зоська. Зоська теперь никого не любит, а Леньку Попкова «презирает за подлость». Волнуясь и раздражаясь, она кричит, что парни все дряни, хвастуны и обманщики, что не под силу им такое большое чувство, как любовь. Что любить их не за что и она никогда в жизни никого, кроме мамы и нас троих, не полюбит.
Наконец распалившаяся Зоська гневно умолкает, и я чувствую, что тоже хочу сказать о своем...
Ко мне почему-то подруги относятся несерьезно. Я знаю об этом и всякий раз робею перед тем, как решусь сказать им о самом сокровенном. Бывает, и совсем промолчу. В таком случае они сами спросят:
— Ну а тебе, Тоська... Кто опять понравился?..
Я открываю душу. Говорю честно, что понравился теперь комсорг с исторического факультета, что, конечно, он красивее и умнее Жени Мохова и если пригласит меня когда-нибудь в кино или театр, непременно пойду.
Мне никогда не дают договорить до конца. Зоська срывается с постели, перебегает ко мне и под самым ухом начинает заклинать:
— Господи! Девочки! Ну посмотрите на эту дуру!..
В комнате темно, и посмотреть на меня, конечно, невозможно.
— Что ты, Тоська, за человек?! — не унимается Зоська и протягивает руку к самому моему носу. — Как ты, мерзавка, можешь семь раз на неделе влюбляться!..
Я отстраняю лицо, потому что Зоська, если взволнована, отчаянно жестикулирует.
Она опять наступает, опять кричит, что я дура и что благодаря таким, как я, наши институтские парни слишком много о себе думают.
Я лежу у самой стенки, помалкиваю и с нетерпением жду, когда наконец Зоська устанет кричать и оставит меня в покое. Но Зоська — самая говорливая и крикливая из нас. Если ее не остановить, может, наверное, до утра ругать, стыдить и размахивать руками перед моим носом.
— Зоська! — говорит наконец Валентина. — Иди к себе. Не мешай спать.
Она говорит это и спокойно, и властно. Так, что ослушаться нельзя. Зоська поднимается с моей кровати и, шлепая босыми ногами, бредет к себе, в дальний угол комнаты.
Больше уже никто не произносит ни слова. Я даже стараюсь не дышать — будто сплю. А то Зоська опять может привязаться.
После такого разговора мне всегда становится грустно и одиноко. Во мне поднимается обида на девчат, и я даю себе слово не рассказывать больше им о своих сердечных делах.
А утром Зоська первая о чем-нибудь меня спрашивает, сама наливает чай, намазывает мне булку маслом и разрешает — если я действительно пойду когда-нибудь с комсоргом в театр — надеть ее модный спортивный костюм с тремя замками-«молниями» на курточке.