Две жизни
Шрифт:
– Прости меня, Учитель, что я так мало сделал для скита с тех пор, как ты определил меня сюда настоятелем. Болезнь почти ежедневно держит меня прикованным к постели, и братья все делают сами, получая в моем лице еще добавочную тяжесть ухода за мной. Я несколько раз просил Раданду освободить меня от обязанностей настоятеля, доказывал ему, что я калека, а какой же калека может быть настоятелем, если он трудится меньше всех?
– Не огорчайся, Матвей, ведь и огорчение оттого, что ты не можешь трудиться так и столько, сколько, по твоему мнению, должен трудиться настоятель, тоже не признак освобожденности. Разве, когда ты прикован к ложу, ты, дух твой, твоя мысль, твое сердце инертны? Разве не шлешь ты ежеминутно далекому миру, всяком живому брату, в каком бы месте вселенной он ни жил, свою любовь, свое благословение, свою радость и мир? Неси смиренно свои обязанности. Братья твои по скиту растут, как растешь и ты сам, единясь с ними без предрассудков и суеверий. Ты хотел поговорить со мной о строптивом брате Георгии, которого никак не можешь победить своей любовью. Где же он?
– Он, вероятно, в оранжерее. Раз он услышал, что ты здесь, Учитель, и что все мы счастливы тебя видеть и получить твои наставления и твое благоговение, значит, ему надо поступить на свой манер и убежать в самый дальний угол. А на самом деле он умирает от желания увидеть тебя, Учитель, и, если случится так, что твоя доброта не найдет возможности его увидеть, глаза его распухнут от слез и сердце отяжелится истинным горем. Он добр, Учитель. Он очень мил и ласков по природе. Это только его внешний характер строптив.
Не он, а я виновен, что до сих пор не сумел раскрыть сути в порученном мне брате и что он так много времени потерял в пустоте. – Настоятель говорил с большой проникновенностью, и чисто отцовские интонации снисходительной любви звучали в его голосе. – Разреши мне сходить за ним, я постараюсь сделать это возможно скорее и не задержать тебя, Учитель, – прибавил настоятель, с мольбой глядя на И.
– Побереги свои больные ноги, мой друг. Посиди здесь с Яссой, у вас найдется, о чем поговорить. Он недавно возвратился из тайной Общины и привез тебе оттуда немало благодарных приветов и писем. Не волнуйся, прими спокойно благодарность многих обязанных тебе спасением людей. Вспомни, как хорошо бегали твои ноги, как точно разили врагов твои защищающие руки, и не огорчайся, что теперь проходишь урок омертвения тела, несущего в себе живой и деятельный миротворящий дух.
И. сделал мне знак следовать за ним, взял за руку Старанду, и вскоре, миновав дома и густые заросли, мы очутились на большой поляне, на которой был разбит целый ряд прекрасных оранжерей и парников, закрытых темными занавесями, укрывавшими редкостные фруктовые деревья от чрезмерного солнца. Теперь я понял, откуда в Общине так много прекрасных и редкостных Фруктов. И. приказал нам остановиться у одной из самых больших оранжерей. Он показал нам человека, одиноко тоскливо стоявшего под большим цветущим деревом неизвестной мне породы. Человек в монашеской одежде стоял, опустив голову вниз, держа в руках лопату. Время от времени он тоскливо взглядывал в окно и смахивал со щеки катившую слезу. И. постоял некоторое время, как будто вслушиваясь в разговор человека с самим собой, потом улыбнулся и, сделав нам знак следовать за собой, вошел в оранжерею.
– Где здесь садовник Георгий? – громко сказал И., подойдя к огромной, раскинувшей листья пальме, такой широкой, что мы все трое скрылись за ней.
– Я садовник Георгий. Кто здесь? Кому это я понадобился? Теперь время отдыха, кому какое дело, где я? – Голос раздался издалека, мягкий, приятный, голос, несомненно, певца, что мое ухо научилось хорошо распознавать. Несмотря на грубость ответа, я сразу понял, что говоривший был, безусловно, человеком культурным, что он добрый и, по всей вероятности, глубоко несчастный.
– Ты очень нужен одному больному человеку, – ответил И. – Разве в уходе за больными можно соблюдать свое время отдыха?
– Чудно, право. Да кто ты такой? Я такого и голоса-то здесь не знаю. Почему ты берешься учить меня моим здешним обязанностям? Я своему больному все приготовил, – и шаги направились прямо к пальме, за которой мы укрывались.
Дойдя до дерева, Георгий наткнулся прямо на меня и в удивлении воскликнул:
– Батюшки, да ты скоро в потолок оранжереи упрешься. Я судил по твоему голосу, такому необыкновенному, что ты, должно быть, и создан Богом, как сама гармония. А ты, видишь-ка, скоро до неба достанешь, хотя у тебя и ребячье лицо.
И. вышел ему навстречу, и тут произошло то, чему я бывал уже тысячи раз свидетелем. Георгий выронил из рук лопату, уставился в лицо И., точно не мог оторвать взгляда, и стоял, меняясь в лице, бледнея и краснея. Это был еще молодой человек среднего роста, но плечи и грудь его были так широки, точно приставлены от совсем другой фигуры. Большие светло-серые беспокойные глаза и крутой, упрямый лоб – все говорило, что человек этот настойчив, своенравен, самолюбиво быть может, грубоват, но добр и чист.
– Что же ты, Георгий, не вышел со своими братьями встретить меня? Или самолюбие стоит у тебя выше человеколюбия? В последнюю нашу встречу ты мне обещал, что будешь думать о людях и забудешь о себе. Видно, тебе трудно перемениться ролью с твоим братом, который слишком много думает о людях и совсем не помнит о себе, хотя живет все там же, в миру, в Москве.
Георгий вздрогнул, точно И. его ударил, и прошептал:
– Брат? При чем здесь брат? Я не думал о нем много лет. Что хочешь ты этим сказать?
– Я хочу напомнить тебе, как грубо ответил ты брату, заменившему тебе отца, на его мольбы не покидать мира. Он стремился доказать тебе, что всюду можно быть чистым и честным человеком и преданным гражданином своей родины, всюду можно любить людей и служить им. Ты ушел сюда. И все время борьба твоего сердца, борьба-протест против каждого высказанного другим человеком мнения стоит на первом месте в твоих мыслях. Что же такое твой день здесь? Чем он разнится от твоей мирской жизни? Чем облегчаешь ты встречных? Чем помогаешь им жить в доброте? Матвей говорил тебе много раз, что, не имея мира в собственной душе, нельзя подать его другим. Дать можно только то, чем владеешь сам. Помнишь ли ты единственный данный тебе мною завет? Я сказал тебе: неси мир всем, особенно неси мир-отдых трудящимся рядом с тобой. Почему же и здесь, в обители тишины, ты все тот же немирный Георгий, что не мог ужиться в мире нигде и ни с кем? Только потому, что у тебя и здесь на первом месте само-, а не человеколюбие.
Георгий закрыл лицо руками, и я увидел, как на его рясу, бедную, поношенную, выцветшую, потекли ручьи слез.
– Не плачь, мой друг. – И. подошел к монаху и провел рукой по его длинным черным волосам. – Успокой свою блуждающую в мечтах о недоступном мысль. Ты только и делал, что мечтал о встрече со мной. А пришел я, и ты трусливо бежал от этой встречи. Любовь моя нашла тебя здесь, где ты укрылся, жаждая видеть меня. Сердце твое отягощено грузом скорби и жаждой высказать мне ее, а уста твои молчат, не имея сил передать в слове жалобы сердца.
Георгий упал к ногам И., поднял свое залитое слезами лицо и страстно сказал:
– Благословенный, снял ты меня весь мой бунт. Пропало в ласке твоей все мое возбуждение, мир принес ты мне. В одну минуту понял я, что такое истинная любовь к человеку, в одно мгновение просветлело сердце мое, узнало мир. И теперь я его понесу всюду, потому что дал ты мне его навек. Прости меня за глупую детскую СТроптивость, – целуя руки И., говорил монах.
Встань, друг, пойдем с нами, поживи еще здесь. Утешь своим миром и любовью Матвея перед его близкой кончиной. Возврати ему все его заботы о тебе, и, когда отдашь последний долг его праху, Раданда возьмет тебя к себе. У него будешь учиться, приготовишься к государственному экзамену в университете, и, когда будешь готов, я пришлю за тобой. Станешь профессором – и твоя тоска по науке будет удовлетворена. Успокойся, найди самообладание, чтобы подойти к Матвею со спокойным и радостным лицом. И. нежно обнял Георгия, благословил его. Лицо его теперь сияло, и мы возвратились снова к Матвею и его братьям, которых застали за оживленной беседой с Яссой. Пробыв еще некоторое время в скиту, обняв каждого из братьев и каждому сказав что-то ласковое и чрезвычайно для него важное, И., взяв с собой Старанду, вышел из скита и пошел прямо в наш домик. В одной из комнат он приказал Славе поместить Старанду. Приняв душ и переодевшись, он приказал мне позвать к нему Андрееву и Ольденкотта.