Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

– Ось куды вин заховався, – вдруг окликает она меня снизу. Я вздрагиваю от неожиданности. Она стоит под лестницей и держит в руке что-то белое.

– А ну, злазь да одинь чисту рубашку и новеньки штанци.

Неужели она первая увидела, что идут? И потому мне нужно срочно переодеться? Я лихорадочно озираюсь на гору. Нет же! Гора до того безлюдна, что ни единого следочка не различить. Но всё-таки повеление бабушки меня как-то встряхивает. Я быстро спускаюсь по жердинкам вниз.

Пока она помогает мне переодеться в свежую прохладную одежку, самое подходящее время, чтобы хоть что-то еще расспросить про эту непонятную мне Чубовку. Долго ли нужно маме идти до нее?.. И почему не пойти было в Мардаровку? Ведь мы с ней недавно уже ходили туда пешком и шли долго-долго, чуть не полдня, чтобы маме немного прибраться в пустой хате, где жила покойная бабушка Таня.

Помню, в Мардаровке, в тот же самый день мама повела меня в хатку к какой-то почти слепой старухе. В комнате ее было так темно, что среди бела дня мы должны были сидеть за столом при свече, и эта странная бабка что-то бормотала маме, а мама, как мне показалось, то и дело порывалась заплакать от страха. В трясущихся костлявых руках старухи мелькали картинки с черными крестиками и какими-то черными редьками, с красными кубиками и сердечками, с головами красивых бородатых стариков, молодых бравых усачей и необыкновенно красивых глазастых женщин. Иные из картинок она как-то из-под ладони выщелкивала на стол – поверх тех, что уже лежали тут, – и что-то при этом шипела беззубым ртом. Под конец она собрала все картинки вместе и сказала маме: «Нэ бийсь… Возвернеться твоя пропажа… Моя карта правду кажэ…» Мама глубоко вздохнула и, когда мы, наконец, встали, чтобы уходить, положила бабке что-то в руку. Когда же вышли на двор, тотчас сказала мне взволнованным шепотом: «Тильки никому-никому не кажи, дэ ты був и що бачив…Чуешь? Никому». И я с тех пор, как вернулись в Фёдоровку, никому не сказал и не говорю ни слова – ни бабушке Даше, ни Тамарке…

– Мардаровка, – сообщаю я бабушке, – тоже станция. Там тоже поезд. Так чому ж мама в Чубовку пишла?

Но бабушка Даша продолжает придирчиво оглядывать меня со всех сторон, будто проверяя, впору ли пришлись мне обновки – рубашка и штанцы. И при этом строго молчит. Лишь напоследок отвечает что-то невнятное. Сама она, оказывается, никогда в эту Чубовку не ходила. Она знает лишь, что в Чубовке остановится поезд, которым прибудет мой отец, а через Мардаровку он проедет без остановки. А когда прибудет в Чубовку тот поезд, – утром, днем или вечером, – кто ж его знает?

Я вздыхаю. Значит, надо нам еще ждать.

Но сидеть всё время на солнце возле кутуни или на моей смотровой площадке и смотреть неотрывно на спуск с горы мне уже невмочь. У меня начинает звенеть в ушах, я слоняюсь без толку по двору, захожу в хату, разглядываю мамин учительский столик. На нем теперь не видно стопки тетрадок, потому что летом, а у нас первый месяц лета, дети не учатся. Одна чернильница скучает.

Мама уже не раз показывала мне фотографии и конверты с письмами, пришедшими с фронта. Одна фотография, на которой прямо на нас смотрит мой отец в кителе с погонами, а на погонах четыре звездочки, а на груди две медали, – и маме, и мне сразу особенно понравилась. И она не раз уже читала мне слова, написанные на белой оборотной стороне:

На память моим

Тамаре и Юрику.

Мих. Лощиц

Январь 1944 г.

Снимок декабря 1943 г.

– Декабрь… Январь… – шептала мама имена месяцев и вздыхала. – Тоди у нас ще стоялы румуны и нимци. А батько твий пыше: «жди»…

И читала еще две строки, написанные на той же стороне, на самом верху:

Жди меня, и я вернусь –Только очень жди…

Я так и решил про эти слова, что отец очень и очень просит нас ждать его. Хотя он, когда пишет свое письмо, еще не знает о нас ничего, но обещает вернуться, лишь бы и мы крепко ждали.

Мама не оставила ту фотографию и письмо на столике, а куда-то спрятала, как и другие, которые пришли после того письма, самого изо всех первого.

Правда, боюсь я ошибиться: а было ли то письмо все же самым первым? Ведь в рукодельной матерчатой сумочке, в которую она складывает письма, есть и еще одно – его у нас в хате, кажется, и стены наизусть знают. Потому что отец в нем обращается не только к маме и ко мне, но и ко всем-всем нам. И сколько раз уже собирались в вечернюю пору, после дел по хозяйству, и просили маму почитать его вслух… И тетя Лиза с Тамаркой приходили, и тетя Галя тут же была, и кто-то из двоюродных теток, сестер. И мама, конечно, не отказывалась читать, но предупреждала, чтоб никто не плакал:

«Дорогие Тамара и Юра, – начинала она намеренно строгим учительским голосом, – Захарий Иванович, Дарья Яковлевна, Галя и все, все родные и близкие!

В ночь с 31-го марта на 1-е апреля 1944 года в 23 часа 45 минут радио принесло мне долгожданную радостную весть. Я узнал об освобождении от немецких захватчиков города Котовск, города Ананьев и станции Чубовка. Мне кажется, что Вы, наконец, увидели солнце после многих месяцев беспросветной тьмы. Какая радость! Я предчувствовал близость Вашего избавления и сегодня ночью не отходил от радиоприемника. Меня поздравляли мои боевые друзья, жали мне руку. Им понятны моя радость и мое волнение, ибо они видели, слышали, чувствовали, как в течение многих дней и ночей я думал о Вас, говорил о Вас, страдал по Вас».

Но тут кто-то в комнате начинал громко вздыхать, что-то шептать или пошмыгивать носом. Мама останавливалась и оглядывала всех с укоризной.

«На дворе – весна. Для нас с Вами это вдвойне весна. И небо, и цветы, и воздух, и солнце покажутся нам приятнее и милее».

– Всэ так и е, слава Богу! – шептал кто-то.

«Правда, я не знаю – все ли Вы живы и здоровы, помните ли Вы обо мне, сохранили ли Вы ко мне прежние чувства, бывалую привязанность и теплоту, разбираете ли мой почерк?»

Мама снова останавливается, чтобы что-то свое добавить к словам письма:

– Отличный у тебя почерк, Миша! Каждому бы такой почерк… И такую отличную речь. Всем ведь всё ясно?.. А какое правописание! Ни одной ошибки… Ни едной помилки!

Может быть, Вы давно молитесь за упокой души моей, может быть, я лишний для Вас? Поверьте, что после такой разлуки много могло убежать воды».

– О, нэ дай Боже!.. – снова кто-то вслух шептал. – Господи, збэрэжи його…

«О себе скажу одно: я всегда помнил о Вас и я остался тем, каким Вы меня знали. Может быть, я состарился, осунулся, возмужал, но память о своей семье всегда, в самые трудные дни была для меня святыней.

Тамара! Чувствовала ли ты биение пульса моей жизни в жуткие дни оккупации? Да, ты должна была чувствовать это. Через громаду лесов, через линию фронта я не раз простирал к тебе свои руки, я хотел, чтобы ты чувствовала мою жизнь, мою память о тебе», – тут и мамин голос начинал подрагивать, будто она поперхнулась каплей воды.

«Мы все чувствовали себя виновниками перед Вами, и мы рвались к Вам. И вот мы пришли. Но мы еще не дошли до цели. Наша цель – полная победа. И мы ее отпразднуем скоро – где-нибудь в … Германии. Мы отомстим сполна за наши утраченные молодые годы, за разлуку, за слезы.

Юра! Слышишь ли ты голос твоего отца? Помнишь ли ты его хоть сколько-нибудь, носишь ли ты его в груди своей?

Это – третье письмо, которое я пишу Вам. Два письма я написал уже давно – авансом.

Пишите, дорогие, быстрее пишите. Мой адрес:

Полевая Почта 67656-П – мне.

Обнимаю и поздравляю всех Вас.

1.4. 44

Ваш Мих. Лощиц

Я опять вздыхаю. Надо ждать. Надо идти на наше подворье и глядеть без устали, пока глаза не начнут болеть, на светлую дорогу посреди зеленой горы.

Бабушка предлагает мне поесть там же, за столом возле кутуни, – еще горячих румяных оладушек с кислым молоком, только из погреба. Но я отказываюсь. Ничего мне теперь не хочется в рот брать, – ни этих душистых оладушек, ни белого, присыпанного сахарным песком молочного киселя, разлитого по большим плоским тарелкам, которые тоже отлеживаются в погребе, ни пригоршни только что поспевшей золотисто-розовой черешни.

Поделиться с друзьями: