Грация и Абсолют
Шрифт:
– Здесь ваш капитан!
83
На снегу полулежал боком мужчина без шапки, его коротко остриженная торчащая из воротника голова тряслась, содранный со лба над бровью лоскут кожи налип на глаз. Мужчина опирался на локоть, протянув перед собой по снегу другую руку с неестественно вывернутой кистью. Он неглубоко, учащённо дышал и проговорил странно монотонным, каким-то механическим голосом, с паузами:
– У меня... в сапоге – кровь. Остановите... кровь. Я вам пона-а...доблюсь живой.
Лонгин, наклонившись, смотрел ему в лицо:
– Вы действительно – капитан Мозолевский?
– Да. Я – капитан Мозолевский, – сказал раненый как бы даже обрадованно. Вероятно, надеялся, что, зная, кто он, его могут поберечь для своих целей. – Я истекаю кровью! – Его глаз настойчиво глядел в глаза Лонгину.
– Что вы делали с дочкой священника?
Капитан неожиданно сильно застонал, стон вылился в крик:
– Где-э-э командир? Кто-о-о командир? Я много знаю! Я вам нужен живой!
Ретнёв, Колохин, два эстонца стояли вокруг, захваченно следя, а скрипучий снег звонко считал шаги подбегавшего Швечикова.
Лонгин, придерживая здоровую руку капитана, кротко спросил:
– Дочку священника не помните?
Раненый смотрел, будто не совсем понимая.
– Допрос... надо допросить меня, – проговорил севшим, разбитым голосом. – Вы будете... отвечать перед вашими... если не допросите меня...
Лонгин чувствовал в себе нарастающий болезненно-тяжёлый пыл.
– Вы помните, что делали с девочкой...
Мозолевский вдруг распялил лицо жаркой полуидиотской ухмылкой и не сказал, а неподражаемо проворковал:
– Допросите меня...
Лонгин обнажил его шею, срезав ножом пуговицы у ворота полушубка, ощутил пальцами неподатливо-крепкий кадык. Капитан взбешённо дёрнул его руку здоровой рукой, забился, напружинил шею и, вывернувшись, укусил за палец. Лонгин поморщился от боли, тряхнул кистью. Двинуть капитану в зубы – бить-бить, вышибая их!..
Он сумел этого не сделать: провёл, чуть нажимая, лезвием по горлу – появилась кровь. Терпеливо слушая крик, выждал и слегка углубил надрез. Мозолевский здоровой рукой ударял его в бок, в плечо, силился попасть в голову – Лонгин ждал. Потом лезвие опустилось на надрез.
Через паузы повторялось, с несильным нажимом, движение ножа слева направо по надрезу, словно человек, методично отрывая лезвие от раны и поднимая, совершал ритуал некоего кровавого культа. Лицо капитана, потемнев, вспухло.
Наконец горло оказалось рассечено, кровь пошла точками. Лонгин, поднявшись, стоял поодаль. Ретнёв и остальные по-прежнему молчали, глядя на него и на тело, бившееся в агонии. Когда оно замерло, Ретнёв сказал:
– Сделано! Уходим.
Эстонец, тот, что не был ранен, взял инженера за предплечье:
– Не надо, труг, об этом больше тумать, – крепко пожал его мокрую холодную руку. – Всё прошло!
Трое непострадавших спешно перевязали раненых, и группка, проделав заранее обдуманный Ретнёвым хитрый переход, выложившись до бессилия, приютилась на днёвку в охотничьей избушке. В ней с её заросшими инеем стенами, сквозь холод почувствовалось как бы чьё-то благоприятное дыхание. У камелька ждали заготовленные дрова, под рогожей обнаружилась смёрзшаяся горка ледяных рыб, на полке лежал клеёнчатый мешочек с солью.
Пока топился камелёк, рыбин поворачивали над огнём, и они оттаяли. Их положили в угли и спекли. Разрезая их вдоль хребта, разнимали на половинки и, вынув кости, внутренности, солили мякоть и ели. Затем улеглись на укрытый опилками земляной пол, прислонив к стенам поднятые ноги: для оттока крови и скорого отдыха мышц.
Встрепенувшись после короткого сна, услыхали вьюгу снаружи.
– Нам на руку метель-то, – сказал Колохин, как обыкновенно, с кручиной, не идущей к смыслу сказанного.
Пятерым предстояло пробираться через линию фронта, а инженеру был обещан приют у человека, обязанного чем-то Ретнёву. Лонгин, неспокойный, погружённый в своё, хотел выйти из избушки, но его позвал эстонец:
– Труг, на ваш русский обычай – сидеть на тарожку.
Швечиков всхохотнул – Ретнёв осёк его взглядом. Все опустились на опилки. Лонгин видел, что эстонец хочет ещё что-то сказать, и тот начал:
– Труг, я снаю, у вас будет неприятность с немцами... Но мы вам поможем прятаться в Эстонию. У меня там отец, мать и братья – вы с нами уйдёте на лодке в Швецию.
Лонгин с сердечностью поблагодарил парня и развёл руками:
– Не могу.
Ещё не стемнело. Ветер присвистывал в ветвях и гнал падающий снег по синеватому насту. Ретнёв прощался, откровенно сожалея:
– Зря вы, Лонгин Антонович. Он дело сказал.
Рядом несдержимо переступал на месте Швечиков: сквозь обмотавший голову бинт проступила и запеклась кровь.
– Не в настроении инженер вертаться!
– Настроение у меня мечтательное. Охота обстреливать, жечь советские машины, почты громить... – сказал Лонгин незлобиво.
Ретнёв заметил с укором:
– Вам не приснится, сколько чекистов нагнали с собаками! Вот-вот на этом месте будут. – И повернулся к спутникам, помня уже только об ожидавшем их переходе.
84
Лонгин переходил перед зорькой в ожидавший его закуток в хлеву, чтобы ночью проскочить назад в избу. Недавно в закутке проживала свинья, рядом за перегородкой зимовал другой скот, перетирала жвачку корова. Но после освобождения деревни Красной Армией уцелел только козёл, и хозяин молился, чтобы и его не забрали.
Хозяин, мослаковатый мужик-подстарок, ходивший в заплатанном нагольном полушубке, оставлял Лонгину в закутке быстро простывавшую варёную картошку и самогонку в бутылке, заткнутой обёрнутым тряпкой сучком. Беглец сносно выдерживал днёвки, облачившись в тулуп и накрывшись попоной. В задней стене хлева можно было, в случае опасности, легко отодрать две доски и ускользнуть в близкий лес.
Прибегая по ночам в избу и принимаясь за горячие, густые от мучной подболтки щи, заправленные салом, он ненасытно желал узнать о выздоровлении народа. Отогреваясь на хорошо протопленной русской печке, Лонгин оживлял в себе недавний разговор мужиков в землянке, фразу о том, что Германия может вернуться – с Власовым. В этой фразе одновременно присутствовали простота детскости и детская, неразрешимо сложная для отвердевшего ума хитрость.