Интерпассивность. Желание: Влечение. Мультикультурализм
Шрифт:
Мы сталкиваемся здесь с точным соответствием примеру, приведенному Дариан Лидер, в котором мужчина, пришедший в ресторан со своей спутницей, подзывая официанта, чтобы попросить столик, говорит: «Пожалуйста, спальню на двоих!» вместо «Пожалуйста, столик на двоих!». Следует полностью перевернуть стандартное фрейдистское объяснение («Конечно, он уже был настроен на ночь секса, которую он собирался провести после ужина!»): это вмешательство скрытой сексуальной фантазии — это скорее экран, служащий зашитой от орального влечения, которое на самом деле имеет для него большее значение, чем секс15. В своем исследовании французской революции 1848 года (в «Классовой борьбе во Франции») Маркс приводит пример такого удвоенного обмана: партия порядка, которая пришла к власти после Революции, открыто поддерживая республику, все же втайне верила в Реставрацию — она никогда не упускала возможности высмеять республиканские ритуалы и показать, что ей на самом деле дорого. Парадокс, однако, состоял в том, что истина их деятельности заключалась во внешней форме, которую они про себя высмеивали и презирали: эта республиканская форма была не простой видимостью, за которой скрываюсь роялистское желание, — скорее, именно тайная приверженность роялизму позволила им выполнить свою действительную историческую функцию, то есть установить буржуазный республиканский общественный порядок. Маркс и сам говорит о том, что члены партии порядка находили огромное удовольствие в своих случайных роялистских оговорках в отношении республики (говоря о Франции как о королевстве в своих парламентских дебатах и т. д.): эти оговорки выражали их фантазматические иллюзии, служившие экраном, который позволял им закрывать глаза на социальную реальность того, что происходило на поверхности.
И, mutatis mutandis, то же относится к сегодняшнему капиталисту, который по-прежнему цепляется за какое-то особое культурное наследие, считая его тайным источником своего успеха (японские администраторы, соблюдающие чайные церемонии или кодекс бусидо и т. д.), или к противоположному примеру — западному журналисту, ищущему особый секрет японского успеха: сама эта отсылка к особенной культурной формуле служит экраном всеобщей анонимности Капитала. Настоящий кошмар состоит не в особом содержании, скрытом за всеобщностью глобального Капитала, а скорее в том, что на самом деле Капитал представляет собой анонимную глобальную машину, слепо движущуюся в определенном направлении, что на самом деле нет никакого особенного Секретного Агента, оживляющего ее. Ужас заключается не в (особом существовании) призрака в (мертвой всеобщей) машине, но в том, что (мертвая всеобщая) машина присутствует во всяком (особом существовании) призрака.
Таким образом, вывод, который следует отсюда извлечь, состоит в том, что навязываемая сегодня проблематика мультикультурализма (гибридное сосуществование разнообразных культурных жизненных миров) — это зримая форма своей противоположности, грандиозного присутствия Капитализма как всеобщей мировой системы, что свидетельствует о беспрецедентной гомогенизации сегодняшнего мира. В действительности, все обстоит так, как если бы горизонт социального воображения не позволял нам больше питать представление о возможной гибели капитализма — поскольку, как мы могли бы выразиться, все молчаливо соглашаются с тем, что капитализм должен сохраниться — критическая энергия нашла отдушину в борьбе за культурные различия, которые оставляют основополагающую гомогенность капиталистической мировой системы невредимой. Так, мы ведем политкорректные битвы за права этнических меньшинств, геев и лесбиянок, различные образы жизни и т. д. и т. п… тогда как Капитализм продолжает свое триумфальное шествие — и сегодняшняя критическая теория в виде «культурных исследований» («cultural studies») в конечном итоге способствует неограниченному развитию Капитализма, активно участвуя в идеологических попытках сделать его материальное присутствие невидимым: в типичной постмодернистской «критике культуры» само упоминание о капитализме как мировой системе обычно вызывает обвинения в «эссенциализме», «фундаментализме» и т. д.
Структура здесь соответствует структуре симптома. Когда речь заходит о всеобщем принципе структурирования, всегда автоматически предполагается, что можно применить этот принцип ко всем его потенциальным составляющим и что эмпирическая нереализованности принципа — это всего лишь дело случая. Однако симптом — это элемент, который — хотя нереализованность всеобщего принципа в нем, видимо, зависит от случая — должен оставаться исключением, то есть точкой приостановки всеобщего принципа: если бы всеобщий принцип был применим также и к этой точке, распалась бы сама всеобщая система.
Как известно, в параграфах своей «Философии права», посвященных гражданскому обществу, Гегель показал, что многочисленный класс «черни /Poebel/» в современном гражданском обществе — это не случайный итог неумелого управления обществом, неадекватных правительственных мер или экономической неудачи: присущая гражданскому обществу структурная динамика рождает класс, лишенный выгод гражданского общества (работы, чести и т. д.), класс, лишенный элементарных прав человека и потому свободный от обязанностей по отношению к обществу, элемент гражданского общества, отрицающий его всеобщий принцип, своего рода «неразумность, присущая самому Разуму» — короче говоря, его симптом. Не наблюдаем ли мы то же феномен и сегодня — даже в еще более выраженной форме — в росте люмпенизированного слоя, иногда на протяжении поколений лишенного выгод либерально-демократического богатого общества? Сегодняшние «исключения» (бездомные, жители гетто, постоянно безработные…) — это симптом позднекапиталистической всеобщей системы, растущий и перманентный остаток действия имманентной логики позднего капитализма: собственно капиталистическая утопия состоит в том, что посредством соответствующих мероприятий (позитивные действия и т. д. у либералов; возврат к заботе о себе и семейным ценностям и т. д. у консерваторов) это «исключение» может быть — по крайней мере, в долгосрочной перспективе и в принципе — упразднено. И нет ли той же Утопии в представлении о «радужной коалиции»: в идее о том. что в какой-то утопический момент в будущем вся «прогрессивная» борьба (за права геев и лесбиянок, за права этнических и религиозных меньшинств, экологическая борьба, феминистская борьба и т. д. и т. п.) соединится в общую «цепь эквиваленций»? И опять-таки необходимость провала является здесь структурной. Дело не только в том, что из-за эмпирической сложности ситуации все частные «прогрессивные» битвы никогда не соединятся, что всегда будут иметь место «неправильные» цепи эквиваленций (скажем, связь борьбы за афро-американскую идентичность с патриархальной и гомофобской идеологией), а скорее в том, что появление «неправильных» сцеплений основывается на самом принципе структурирования сегодняшней «прогрессивной» политики установления «цепи эквиваленций»: сама область множества различных направлений борьбы с непрерывно меняющимися смещениями и сгущениями основывается на «подавлении» ключевой роли экономической борьбы — левая политика «цепи эквиваленций» среди множества других направлений борьбы точно соответствует молчаливому отказу от анализа капитализма как глобальной экономической системы и принятию капиталистических экономических отношений как неоспоримой системы16.
Ошибка элитарного мультикультуралистского либерализма, таким образом, заключается в противоречии между содержанием и формой, которое было характерно уже для первого крупного идеологического проекта терпимого универсализма, а именно — масонства: доктрина масонства (всеобщее братство людей, основанное на свете Разума) явно не соответствует форме своего выражения и организации (тайное общество с его инициатическими ритуалами), то есть сама форма выражения и артикуляции масонства противоречит его позитивной доктрине. Точно так же современная «политически корректная» либеральная установка, рассматриваемая как преодоление границ собственной этнической идентичности («гражданин мира», не связанный с каким-то конкретным этническим сообществом), действует в рамках собственного общества — как узкий элитарный круг верхушки среднего класса, открыто противопоставляющий себя большинству простых людей, презираемых за то, что они не способны выйти за рамки своих узких этнических или общинных границ.
От возвышенного до смешного
Как же левые, осознающие ошибочность мультикультуралистского постмодернизма, реагируют на это? Их реакция принимает форму того, что Гегель назвал бесконечным суждением, то есть суждением, которое полагает спекулятивное тождество двух совершенно несовместимых понятий (самый известный гегелевский пример содержится в подглавке о френологии в его «Феноменологии духа»: «Дух это кость»). Бесконечное суждение, описывающее эту реакцию, таково: «Адорно (самый утонченный „элитарный“ представитель критической теории) это Бьюкенен (самый вульгарный представитель американского правого популизма)». То есть критики постмодернистской мультикультуралистской элитарности (от Кристофера Лэша до Поля Пикконе) решаются одобрить неоконсервативный популизм с его представлениями о возрождении общины, местной демократии и гражданской активности как единственный политически релевантный ответ на всепроникающее господство «инструментального Разума», бюрократизации и инструментализации нашего жизненного мира17. Конечно, легко отвергнуть сегодняшний популизм как ностальгически реактивное образование, возникшее в ответ на процесс модернизации, и как таковое по сути своей паранойяльное, занятое поиском внешней причины зла, тайного агента, который дергает за ниточки и потому несет ответственность за несчастия модернизации (евреи, международный Капитал, непатриотичные мультикультуралистские управленцы, государственная бюрократия…); сложность, скорее, заключается в том, чтобы представить этот новый популизм как новую форму «ложной прозрачности», которая, не будучи серьезным препятствием для капиталистической модернизации, прокладывает ей путь. Иными словами, вместо того чтобы стенать по поводу разрушения общинной жизни вследствие воздействия новых технологий, гораздо интереснее было бы проанализировать, как сам технологический прогресс рождает новые сообщества, которые постепенно становятся «естественными» (наподобие виртуальных сообществ).
Таким образом, эти левые защитники популизма не в состоянии осознать то, что сегодняшний популизм, не представляя никакой угрозы глобальному капитализму, остается его неотъемлемым продуктом. Как это ни парадоксально, сегодня подлинные консерваторы — это, скорее, левые представители «критической теории», которые отвергают либеральный мультикультурализм, равно как и фундаменталистский популизм, то есть которые ясно осознают взаимосвязь глобального капитализма и этнического фундаментализма. Они указывают на третью область, которая не относится ни к глобальному рыночному обществу, ни к новым формам этнического фундаментализма: область политического, публичного пространства гражданского общества, активного и ответственного гражданского участия (борьба за права человека, экологию и т. д.). Однако сложность состоит в том, что существованию самой этой формы политического пространства все больше угрожает глобализация; следовательно, к ней нельзя просто вернуться или возродить ее. Чтобы избежать недоразумения: наша позиция не является старой «экономически эссенциалистской», согласно которой, в случае современной Англии, победа лейбористов по сути ничего не изменила (и к тому же оказалась еще более опасной, чем продолжение правления тори, поскольку привела к ошибочному впечатлению, что что-то изменилось…). Лейбористское правительство может достичь многого; оно может многое сделать для перехода от традиционного английского ограниченного ура-патриотизма к более «просвещенной» либеральной демократии с куда более сильной составляющей социальной солидарности (от здравоохранения до образования), уважения к правам человека (в самых различных проявлениях — от прав женщин до прав этнических групп) и т. д. и т. п., поэтому победу лейбористов нужно использовать как стимул для оживления различных форм борьбы за egalibene. (Ситуация с победой социалистов на выборах во Франции еще более неоднозначна, ибо программа Жоспена содержит некоторые моменты открытой конфронтации с логикой Капитала.) Даже когда изменение несущественно и только кажется новым началом, сам факт, что ситуация воспринимается большинством населения как «новое начало», открывает пространство для важных идеологически-политических реартикуляций — как мы уже знаем, основополагающий урок диалектики идеологии заключается в том, что видимость имеет значение.
Тем не менее логика Капитала в условиях постнационального государства остается Реальным, которое скрывается на заднем плане, в то время как все три основные реакции левых на процесс глобализации (либеральный мультикультурализм; попытка принять популизм, увидев за его фундаменталистским об ликом сопротивление «инструментальному разуму»; попытка оставить открытым пространства политического) кажутся неуместными. Хотя последний подход основывается на правильном понимании взаимосвязи между мультикультурализмом и фундаментализмом, он избегает главного вопроса: как мы должны заново открыть политическое пространство в сегодняшних условиях глобализации! Вернемся к распаду восточноевропейского социализма.
Переход от реального социализма к реальному капитализму в Восточной Европе вызвал ряд комических превращений возвышенного демократического энтузиазма в смешное. Горделивые толпы восточных немцев, собирающихся вокруг протестантских церквей и героически бросающих вызов террору Штази, внезапно превратились в вульгарных потребителей бананов и дешевой порнографии; цивилизованные чехи, мобилизованные призывами Гавела и других знаковых деятелей культуры, внезапно превратились в дешевых мошенников, облапошивающих западных туристов… Разочарование было взаимным: Запад, начавший с поклонения перед восточноевропейским диссидентским движением как новым открытием для своей пресыщенной демократии, неутешительно отвергает постосоциалистические режимы как смесь развращенной бывшей коммунистической олигархии и/или этнических и религиозных фундаменталистов (даже утратившие свои позиции либералы подозреваются в недостаточной «политкорректности»: где их внимание к проблемам феминисток? и т. д.): Восток, начавший с поклонения перед Западом как образцом богатой демократии, к которому и нужно стремиться, оказался в водовороте безжалостной коммерциализации и экономической колонизации. Однако, быть может, такое двойное разочарование, такое двойное неудачное знакомство бывших коммунистических диссидентов и западных либеральных демократий чрезвычайно важно для европейской идентичности; быть может, то, что обнаруживается в промежутке, разделяющем эти две перспективы, — это проблеск «Европы», за которую стоит бороться. Герой «Мальтийского сокола» Дешила Хеммета, частный детектив Сэм Спейд, рассказывает историю о том, как его наняли для того, чтобы он нашел человека, который неожиданно бросил свою работу и семью и исчез. Спейд не сумел найти его, но через несколько лет он в другом городе случайно встретил в баре мужчину. Под вымышленным именем мужчина вел жизнь, очень похожую на ту, от которой он сбежал (каждый день скучная работа, новая жена и дети), — однако, несмотря на все сходство, мужчина уверен, что его решение начать все сначала не было напрасным, что оно того стоило — порвать прежние узы и начать новую жизнь… Возможно, то же происходит и при переходе от реального социализма к реальному капитализму в бывших коммунистических странах Восточной Европы: несмотря на не оправдавшиеся восторженные ожидания, что-то произошло в промежутке, в самом переходе, и именно в этом Событии, которое имело место в промежутке, в этом «исчезающем посреднике», в этом демократическом энтузиазме мы и должны поместить важнейшее измерение, преданное забвению в процессе последующей нормализации. Очевидно, что толпы протестующих в ГДР, Польше и Чехословакии «хотели чего-то другого», утопической цели невозможной Полноты, называемой множеством имен («солидарность», «права человека» и т. д.), а не того, что они получили на самом деле. Возможны две реакции на этот зазор между ожиданиями и действительностью; лучше всего их можно понять, обратившись к известной оппозиции между дураком и плутом. Дурак— это простак, придворный шут, которому позволено говорить правду именно потому, что «перформативная сила» (социально-политическая действенность) его речи приостановлена; плут — это циник, который открыто говорит правду, жулик, который пытается выдать за искренность открытое признание своей испорченности, мерзавец, который признает необходимость незаконных репрессий для поддержания социальной стабильности. Такая оппозиция имеет очевидные политические коннотации: сегодняшний правый интеллектуал — это плут, конформист, который обращается к факту существования данного порядка как к доводу в его пользу и высмеивает левых за их «утопические» планы, которые обязательно ведут к тоталитарной или анархической катастрофе, тогда как левый интеллектуал — это дурак, придворный шут, который публично разоблачает ложь существующего порядка, но в каком-то смысле социально-политическая действенность его речи приостановлена. После падения социализма плут стал неоконсервативным защитником свободного рынка, который безжалостно отвергает все формы социальной солидарности как вредную сентиментальность, тогда как дурак — это мультикультуралистский «радикальный» социальный критик, который со своими смехотворными процедурами, нацеленными на «ниспровержение» существующего порядка, в действительности дополняет его. В том, что касается Восточной Европы, плут отвергает проект «третьего пути» в форме Neues Forum в бывшей ГДР как безнадежно устаревшую утопию и заставляет нас признать жестокую рыночную реальность, тогда как дурак настаивает на том, что крах социализма в действительности открыл Третий путь, возможность, оставшуюся неразвитой в процессе повторной колонизации Востока Западом.
Это болезненное превращение возвышенного в смешное, конечно, основывалось на существовании двойного непонимания в публичном (само)восприятии общественных движений протеста в последние годы восточноевропейского социализма (от «Солидарности» до Neues Forum). С одной стороны, имели место попытки правящей номенклатуры вписать эти события в полицейскую/политическую структуру, проведя различие между «честными критиками», с которыми можно вести диалог, но в спокойном, рациональном, деполитизированном духе, и группой экстремистских провокаторов, которые работают на заграницу. (Эта логика была доведена до крайней степени абсурда в бывшей Югославии, где само представление о забастовке рабочих было непостижимым, ибо, согласно правящей идеологии, рабочие уже участвовали в самоуправлении своих компаний — в таком случае против кого они могли бастовать?) Таким образом, битва велась не только за более высокую зарплату и лучшие условия работы, но также — и прежде всего — за то, чтобы рабочие были признаны законными партнерами при ведении переговоров с представителем режима — когда власть вынуждена была согласиться с этим, сражение в каком-то смысле уже было выиграно… Здесь любопытно то обстоятельство, что в ходе борьбы при распаде социализма само понятие «политического» действовало превращенным образом: именно коммунистическая партия (отстаивавшая полицейскую логику) «политизировала» ситуацию (говоря о «контрреволюционных тенденциях» и т. д.), тогда как движение оппозиции заявляло о своей сущностной «аполитичности», гражданско-этическом характере: они отстаивали «простые ценности» достоинства, свободы и т. д. — неудивительно, что их господствующим означающим было «аполитичное» понятие солидарности. Когда эти движения стали массовым явлением, их требования свободы и демократии (а также солидарности и…) были ошибочно восприняты западными комментаторами. Они видели в них подтверждение того, что люди Востока тоже хотят того, что уже есть у людей на Западе, то есть они автоматически перевели эти требования в западное либерально-демократическое понятие свободы (многопартийная представительная политическая игра вместе с глобальной рыночной экономикой). Символичной до карикатурности была здесь фигура Дэна Ратера, американского репортера, в 1989 году на площади Тяньаньмэнь стоявшего перед копией Статуи Свободы и утверждавшего, что эта статуя говорит обо всем том, чего требуют протестующие студенты (короче говоря, если поскрести китайца, найдешь американца…). На самом деле эта статуя олицетворяла утопическое стремление, не имевшее ничего общего с действительными США (кстати, это же касается и тех, кто первыми эмигрировали в Америку, — для них статуя олицетворяла утопическое стремление, очень скоро раздавленное). Таким образом, восприятие американских средств массовой информации дало еще один пример нового вписывания вспышки того, что Этьен Балибар назвал egaliberte (безоговорочное требование равенства и свободы, которое взрывает любой позитивный порядок), в рамки данного порядка.