История
Шрифт:
3. Впрочем, Мануил заботился и об общественных делах. Блюстителем за государственными доходами и главным контролером он, подобно своему отцу и царю, сделал Иоанна Пуцинского, который прежде был протонотарием почтового ведомства*; а ближайшим своим посредником и исполнителем собственных распоряжений назначил Иоанна Агиофеодорита, который сам постоянно находился при лице императора и принимал его приказания, как бы изречения оракула, а для приведения их в исполнение письменно и словесно имел при себе немало помощников из образованных людей, которыми богат был императорский двор, и преимущественно перед всеми Феодора Стиппиота, о котором скажем ниже. Иоанн Пуцинский был человек весьма сведущий по части финансовой, в высшей степени искусный и опытный в деле взимания податей, чрезвычайно строгий во взыскании прежних налогов и необыкновенно находчивый в изобретении новых. По харак-{70}теру он был крайне жесток и неумолим, так что легче можно было бы смягчить твердый и жесткий камень, чем преклонить его к тому, чего он не хотел. И, что еще удивительнее, он не только не трогался слезами, не смягчался жалобным видом, не преклонялся перед тяжестью серебра и не обольщался приманкой золота, но и был недоступен до бесчеловечия. Он никогда не входил в подробные объяснения с людьми, которые являлись к нему с какими-либо предложениями, но любя большей частью молчание, иногда не удостаивал их и приветствия, что для современников было крайне прискорбно и почти невыносимо. А от царя он был обличен такой силой и властью, что по своему усмотрению иные из царских указов отвергал и разрывал, а другие вносил в государственные кодексы. По представлению этого человека, царь Иоанн безрассудно уничтожил одно общеполезное учреждение, спасительное для всех островов и соблюдавшееся неприкосновенным при прежних царях. Корабельные пошлины, употреблявшиеся прежде на содержание флота, он присоветовал царю обратить в государственную казну, а трииры**, по закону поставляемые островами вместо ратников, он убедил царя чуть не потопить в море. Он представил, что трииры не всегда нужны для государства и общества, а употребляемые на них {71} ежегодно издержки огромны, и потому лучше сберегать эти суммы в государственной казне, а в случае нужды снаряжать флот на счет царских сокровищниц. Предложив такую мысль, достойную морского разбойника, он, однако же, принят был за человека отличного и вполне понимающего сущность дел. Чтобы склонить к этому царя, он, с одной стороны, пугал его чрезмерными издержками, а с другой — радовал умеренностью расходов. А между тем, вследствие этой дурной меры или этого скряжничества, теперь господствуют на морях разбойники и опустошают, как хотят, прибрежные римские области. Конечно, мы приписываем плоды тому, кто посеял семя, но не оправдываем и того, кто собирал их; обвиняем в пожаре того, кто подложил огонь, но не оправдываем и того, кто мог погасить его, но решительно не хотел сделать этого. Впрочем, Иоанн только до тех пор был преданным пользам казны контролером, искусным и бережливым распорядителем, и до крайности строгим во взыскании податей, пока имел полную власть и свободу делать все, что только было непротивно его мнению или что было ему угодно и возможно. А когда увидел, что его власть изменяется, свобода действовать по своему усмотрению ограничивается и значение мало-помалу уменьшается, потому что и другие начали усиливаться у царя, отстраняя его и лишая чрезмерного веса, тогда он изменил свои правила и стал всеми силами приспосабливаться ко времени и принорав-{72}ливаться к обстоятельствам. Сказав одному из своих приближенных: «Ну, теперь и мы будем богаты», он действительно сделался совсем другим человеком, женился на женщине из благородного, но падшего и забытого дома и, сделавшись отцом семейства, оставил своим детям огромное и достаточное для роскошной жизни богатство. Будучи человеком до крайности скупым и неподатливым, так что не решался даже поднять ресниц, чтобы взглянуть на бедных, он не распускал своего богатства, но, связав его неразрешимыми и нерасторжимыми узами, держал взаперти, как некогда Акрисий Данаю. Его скряжничество простиралось до того, что даже съестные припасы, присылаемые ему, он часто отсылал для продажи на рынок, а большие и жирные рыбы, как, например, сиаксы и лавраксы, присланные ему кем-нибудь, трижды продавал и столько же раз купленные вновь принимал от других, имевших до него нужду. Таким образом, эти рыбы обращались у него в рыбаков: выставляя свою величину, как уду, а жир, как приманку, они привлекали к себе проходящих и побуждали их к покупке.
Важное также значение по своим советам имел и Иоанн Агиофеодорит, но, по превратности дел человеческих, ему скоро назначен был хитрый товарищ Феодор Стиппиот. Этот человек то соглашался с Иоанном, то противоречил ему и, занимая по красноречию первое место, а по чину — второе, не довольствовался предоставленными ему почестями, но, крайне желая {73} большего и стремясь к высшему, всеми силами домогался первенства. Воспользовавшись случаем, когда произошли немаловажные разногласия между благородным мужем Михаилом Палеологом и Иосифом Вальсамоном, зятем Агиофеодорита по сестре, он решительнее приступил к исполнению своего намерения и, употребив все усилия, успел вытеснить Иоанна из столицы, как бы с высоты небесной, и забросить в самый отдаленный угол, на должность претора Эллады и Пелопоннеса, с тем, чтобы он привел в порядок тамошние дела и разрешил споры между упомянутыми лицами. Иоанн еще готовился к отъезду, а судьба, даже не дождавшись его удаления, перешла на сторону Стиппиота и, как говорится, обняв его ласково и радушно, стала украшать всеми почестями и возвышать от славы к славе. Наконец одного она возвела в великолепный сан каниклия*, сделала самым приближенным лицом к царю и возвеличила другими, еще большими преимуществами; а другого возненавидела и лишила куска хлеба, и, что всего удивительнее, не изменила своего решения и не отменила его, но до конца осталась при нем. С того времени Стиппиот стал управлять делами, как хотел. Это {74} был человек с умом глубоким и обширным, с характером любезным и с быстрым соображением. Он исполнял все, что приказывал царь, а царь приказывал то, чего хотел он. Впрочем, и царь не был тогда заражен постыдным корыстолюбием, был морем щедрости, бездной милости, доступен по приветливости своего обращения, неподражаем в царских добродетелях, имея душу еще простую и сердце бесхитростное. Старики рассказывали нам, что тогда люди жили как бы в золотой век, воспеваемый стихотворцами. Приходившие в царское казнохранилище за получением какой-либо милости походили на рой пчел, с шумом вылетающих из расщелины скалы, или на толпу людей, собравшихся на площади так, что сталкивались между собой в дверях и теснили друг друга: одни — торопясь войти, а другие — спеша выйти. Впрочем, об этом мы только слышали. А с другой стороны, и государственная казна в то время отличалась щедростью, разливалась, подобно переполнившемуся собранию вод, и, как чрево, близкое ко времени рождения и удрученное избытком бремени, охотно извергала из себя пособие нуждающимся. Ибо от доходов царя, отца Мануила, из которых часть уделялась на дела богоугодные и которые не подвергались беспутной и безрассудной трате, скопились груды денег и лежали, как кучи камней. К тому же, кажется, и Бог благословлял и умножал сокровища согласно со своим непреложным обетованием, указывающим и на {75} вечную награду, и на временное стократное воздаяние. Впрочем, недолго продолжалось это доброе настроение царя Мануила, но скоро прошло и миновало. Достигнув мужского возраста, он стал самовластнее управлять делами, с подчиненными начал обращаться не как с людьми свободными, а как с наемными рабами; стал сокращать, если не совсем прерывать потоки благотворительности, и даже отменил такие выдачи, которые сам назначил. Думаю, что он делал это не столько по недостатку доброты (при объяснении дел сомнительных, всегда нужно быть снисходительным), сколько потому, что не котила**, а целое тирсинское море золота нужно было ему на покрытие его огромных расходов, как это будет видно из дальнейшего моего рассказа.
4. Но между тем как император так управлял империей, страшная и опасная туча врагов, с шумом поднявшись с Запада, надвинулась на пределы римского государства: говорю о движении алеманнов и других, поднявшихся с ними и единоплеменных им народов. Между ними были и женщины, ездившие на конях подобно мужчинам, смело сидевшие в седлах, не опустив ног в одну сторону, но верхом. Они также, как и мужчины, были вооружены копьями и щитами, носили мужскую одежду, имели совершенно воинский вид и действовали смелее амазонок. В особенности от-{76}личалась одна из них, как бы вторая Пентесилия***: по одежде своей, украшенной по краям и подолу золотом, она прозывалась Златоногой. Причиной своего движения эти народы выставляли посещение гроба Господня и желание устроить прямые и безопасные пути для своих единоплеменников, отправляющихся в Иерусалим. Они говорили, что не везут с собой в дорогу ничего лишнего, но берут единственно то, что необходимо для уравнения путей, а под этим разумели не лопаты, молоты и заступы, но щиты, латы, мечи и все другое, потребное для войны. Такую они представляли причину своего движения, подтверждая это клятвой, и, как оказалось впоследствии, слова их не были ложны. Прислав послов, как друзья, они просили царя дозволить им пройти через римские области и открывать им на пути рынки, на которых они могли бы покупать пищу для людей и корм для лошадей. Царь, как и естественно, сначала испугался этого неожиданного и доселе еще никогда не бывавшего дела, однако же не преминул сделать все, что могло быть полезным. Послам он отвечал благосклонно и, как требовали обстоятельства, показал вид, что он чрезвычайно одобряет их действия, притворно восхищался их благочестивым намерением, обещал немедленно приготовить все необходимое для их перехода и уверял, что съестные припасы будут {77} заготовлены в изобилии и что они будут получать их так, как будто бы проходили не по чужой, а по своей земле, если только дадут верную клятву, что их проход будет истинно благочестивый и что они выйдут из римских пределов, не причинив вреда. Устроив это, как следовало, он действительно посылает повсюду царские указы, чтобы жизненные потребности были выставляемы на дорогах, по которым будут проходить западные воины. За словом последовало и дело. Но опасаясь и подозревая, чтобы в овечьей коже не пришли волки или, в противоположность басне, чтобы под видом ослов не скрывались львы, или вместе с лисьей шкурой не имели они и львиной, он собирает римские войска и публично совещается об общественном деле. При этом исчисляет множество имеющих проходить воинов, показывает количество конницы, объявляет число тяжеловооруженных ратников, говорит о бесчисленном множестве пехоты, описывает, как они покрыты медью и жаждут убийства, как у всех них глаза огнем горят и как они восхищаются кровопролитием более, нежели другие окроплением водой. И не только это объявляет сенату, высшим сановникам и войскам, но говорит и о том, как тиран сицилийский, подобно морскому зверю, разоряет приморские области, как он, переплывая море и приставая к большим римским селениям, опустошает все, встречающееся на пути, без всякого сопротивления. Потом исправляет городские башни и {78} укрепляет стены по всему их протяжению, дает солдатам латы, вооружает их медными копьями, снабжает быстрыми конями и воодушевляет раздачей денег, которые кто-то из древних прекрасно назвал нервами всех дел. Таким образом, при помощи Божией и при содействии покровительницы города Матери-Девы, приготовив как можно лучше войска к отражению неприятеля, одну часть их он удерживает для защиты прекрасного города и помещает на стенах его, а другой приказывает следовать не в дальнем расстоянии за войском алеманнов и удерживать тех из них, которые будут выходить на грабежи и разбои, впрочем — средствами мирными, а не враждебными. Пока алеманны были далеко, не случилось ничего достопримечательного между обоими войсками; да когда они остановились и у Филиппополя, и на этой стоянке не произошло между отрядами столкновения. Архиереем этой области в то время был Михаил италийский, человек отлично красноречивый и всесторонне образованный, в разговоре до того приятный, что всех привлекал к себе, подобно магниту. Он до такой степени увлек короля прелестью своих слов и очаровал сладостью речей (имея, однако же, в мыслях совсем не то, что говорил, а выгоды римлян, и искусно превращаясь, подобно Протею фаросскому), что гордый король не мог оторваться от него, бывал у него на обедах и разделял с ним завтраки. За то и сам, из угождения ему, подвергал самым же-{79}стоким наказаниям тех, которые приносили откуда-нибудь съестные припасы, не заплатив за них денег.
5. Когда же король выступил оттуда и отправился далее, то между задними отрядами алеманнов и римлянами сначала происходит спор по поводу каких-то обид; за спором следует шумная распря толпы, усиливаемая криками; к крикам присоединяется брань и ссоры, а отсюда дело доходит до драки. Затем является богиня войны — завязывается вооруженная схватка и поднимается открытое сражение. Возрастая и усиливаясь более и более, оно едва было не подняло свою голову до небес, хотя вначале было незначительно и незаметно; но вышеупомянутый архиерей успел своими убеждениями смягчить и сверх чаяния успокоить короля, который уже возвращался назад и дышал войной, как кровожадный лев, свирепо машущий хвостом и готовящийся к нападению. Когда войска достигли укрепленного Адрианополя, то король, пройдя через этот город, отправился далее, а один из его родственников по причине болезни остался в Адрианополе. Здесь некоторые негодные римляне, которых руки были привычны не к оружию, а к грабежу, подошедши ночью, подкладывают огонь под тот дом, где находился этот человек, и сжигают как его самого, так и все, что при нем было. Узнав об этом, Конрад — так назывался король — поручает племяннику своему Фридерику отомстить за то жителям. Фридерик, человек и без того же-{80}стокий, а теперь еще воспламененный гневом, возвратившись в город, предает огню монастырь, в котором жил алеманин, производит исследование о пропавших деньгах и осуждает на смерть виновных. Это обстоятельство могло бы подать повод к войне, но дело опять окончилось вожделенным миром при содействии некоторых знатных римлян, погасивших войну, и в особенности Прасуха, который уладил все. Переехавши на коне три реки, которые все вместе протекают под тамошним каменным мостом, он прибыл к разгневанному Фридерику, укротил его и отклонил от его намерения. Тогда стоянки алеманнов опять сделались спокойными, переходы мирными и дальнейший путь благополучным. Через несколько дней они раскинули лагерь на всей равнине Хировакхов*, но не оградили его валом; так они поступали и на всех стоянках, доверяя клятвам и договорам римлян. По тамошним полям протекает река, не широкая и не глубокая, называемая Мелас (Черная). Летом, высыхая, она обращается в тинистый ручей, потому что протекает не по песчаной почве, но по земле весьма тучной, по которой пахари проводят глубокие борозды. А зимой и при проливных дождях из ничтожной она делается очень большой, из дрянного и грязного потока постепенно превращается в глубокую реку, даже, не довольствуясь быть рекой, хочет сравниться с мо-{81}рем, бежит стремительно и шумно и, разливаясь широко, из легко переходимой становится судоходной. Воздымаемая ветром, она тогда жестоко волнуется, выбрасывает на берега пенистые волны и, сильно ударяясь о соседнюю землю, уносит труды земледельцев, останавливает путников и вообще производит всякого рода опустошения. Эта-то небольшая река, и в то время от дождей необыкновенно увеличившись и сделавшись многоводной, внезапно выступает ночью из берегов, как будто бы над ней отверзлись хляби небесные, и уносит из лагеря алеманнов не только оружие, конскую сбрую, одежды и все другие вещи, которые они везли с собой, но и лошадей, и мулов, и самих всадников. Жалкое то было зрелище и поистине достойное слез: алеманны падали без борьбы, гибли без врага! И ни огромный и необыкновенный рост, ни привычные к войне руки не помогли им спастись от беды: они падали, как трава, уносились, как сухое сено и легкий пух, и лишь река, говоря словами Псалмопевца, воздвигала гласы их, когда они по-варварски кричали и своими дикими и страшными воплями, нисколько не похожими на сладкозвучные песни пастухов, оглашали горы и холмы, мимо которых проносились. Те, которые видели это событие, поневоле приходили к мысли, что гнев Божий явно постиг лагерь алеманнов, если они столь внезапно поглощены были водой, что не могли спасти даже своих тел. Из спавших в ту ночь, действительно, одни заснули сном смертным, {82} а другие лишились всего своего имущества. Король, крайне опечаленный этим событием, несколько посбавил своей спеси и, подивившись, что и стихии повинуются римлянам и исполняют их желания и что самые времена года, как послушные рабы, в угодность им переменяют свои свойства, снялся оттуда и отправился далее. Когда же приблизился к царствующему городу, то принужден был тотчас же переправить свое войско на ту сторону пролива, хотя прежде, в бытность свою в Перее, называемой пикридийской, не соглашался на это и с чванством отказывался от переправы, говоря, что от его воли зависит — переправиться или нет. По этому случаю все гребцы, все суда, все рыбачьи лодки и перевозные корабли заняты были переправой алеманнов. Царь приказал было записать число этого огромного войска, назначив счетчиков на каждую переправу с тем, чтобы они замечали каждого переправляющегося человека; но количество войска оказалось выше исчисления, и потому приставленные к этому делу, потеряв всякую надежду на успех, возвратились, не исполнив поручения. Когда таким образом король, как зловещее небесное знамение, перешел, согласно с желанием римлян, на Восток, а за ним спустя немного времени последовали и бывшие в одном с ним походе франки, царь опять обратился к прежним своим заботам о собственных областях. Не пренебрегал он также и тем, чтобы эти чужеземцы имели необходимую пищу, для чего на {83} пути опять были выставлены на продажу съестные припасы. Впрочем, в удобных местах и в тесных проходах по распоряжению Мануила сделаны были римлянами засады, от которых немало того войска погибло. А жители городов, запирая городские ворота, не допускали алеманнов на рынок, но, спуская со стены веревки, сначала притягивали к себе деньги, следующие за продаваемые вещи, а потом спускали, сколько хотели, хлеба или других каких-нибудь съестных припасов. При этом они дозволяли себе несправедливости, так что алеманны призывали на них мщение всевидящего Ока за то, что те их обманывали неправильными весами, не оказывали им сострадания, как пришельцам, и не только от себя ничего не прибавляли им, как единоверцам, а напротив, как бы из их рта вырывали необходимую пищу. Негоднейшие же из городских жителей и люди особенно бесчеловечные не опускали даже ни крошки; но притянув к себе золото или подняв серебро и спрятав за пазуху, исчезали и больше уже не показывались на городских стенах. А были и такие, которые примешивали к муке известь и через то делали пищу вредной. Точно ли это делалось по императорскому, как говорили, приказанию, верно не знаю; но во всяком случае эти беззаконные и преступные дела действительно были. А то несомненно и совершенно верно, что по приказанию царя была вычеканена монета из фальшивого серебра и что она выдавалась в уплату тем из итальянских {84} ратников, которые хотели что-нибудь продать. Кратко сказать, царь и сам всячески старался вредить им и другим приказывал наносить им всевозможное зло для того, чтобы и позднейшие потомки их неизгладимо помнили это и страшились вторгаться в области римлян.
6. Подобным же образом вздумали поступать с алеманнами и турки, быв наущены и побуждены к войне письмами Мануила. Близ реки Вафиса (глубокой), под предводительством некоего Паблана, они даже одержали над алеманнами победу и многих из них истребили. Но когда напали на ту часть войска, которая проходила через Фригию, то ошиблись в своих расчетах и добровольно навлекли на свою голову погибель, безрассудно подвергшись опасности, которая была от них далеко, и попав в яму, которую вырыли собственными руками. Им бы не следовало огорчать людей, которые не причиняли им никакого зла, не следовало будить свирепого зверя, пока он спит, и побуждать его к убийству; а они, построившись в густые фаланги и заняв берега реки,— то была река Меандр,— решительно не дозволяли латинским войскам переправиться через нее. Эта река и во всякое время не везде бывает удобна для переправы, представляя множество водоворотов и пучин, а тогда была совершенно непроходима. Здесь-то западные войска самым делом доказали, что только по их снисхождению фаланги римлян не были истреблены, города их не были разрушены и граждане не были перебиты, по-{83}добно кормному скоту. Когда король приблизился к берегу реки, он не нашел здесь ни речных судов, ни моста для переправы, а между тем турки, и пешие и конные, явившись на противоположном берегу, стали бросать стрелы, и их стрелы, перелетая реку, попадали в передние ряды фаланги. Поэтому он отступает несколько от берега и, расположившись лагерем так, чтобы быть вне бросаемых стрел, приказывает всем, подкрепившись пищей, снарядить к битве коней и осмотреть свое оружие, чтобы на следующий день рано утром вступить в бой с турками. И действительно, когда было еще темно и когда солнце не впрягло еще своих коней в колесницу, он и сам встал и снарядился как следует к сражению, и все войско облеклось в оружие. То же сделали и варвары: они также выстроились, поставили стрельцов вдоль берега, расположили всадников как находили нужным и тотчас же начинали бросать стрелы, когда итальянцы подходили близко к реке. Между тем король, обходя отряды и желая воодушевить своих воинов, говорил им следующее: «Соратники! Каждый из вас, конечно, хорошо знает, что настоящий поход мы предприняли ради Христа и ищем славы не человеческой, а Божией. Да и кто может подумать иначе, когда из-за этого мы отказались от покойной домашней жизни, добровольно оставили своих родных и, проходя по чужой земле, испытываем бедствия, подвергаемся опасностям, истаиваем от голода, зяб-{86}нем от холода, изнуряемся от жары, имеем ложем для себя землю, а покровом — небо, мы, люди благородные, знаменитые, славные, богатые и владычествующие над многими народами, когда мы постоянно носим воинские доспехи, как добровольные узы, и страдаем под тяжестью их, подобно величайшему из слуг Христовых Петру, который некогда отягчен был двойными узами и находился под стражей четырех четвериц воинов? С другой стороны, никто не станет спорить и против того, что эти отделенные от нас рекой варвары — враги Креста Христова, с которыми мы давно хотели сразиться и в крови которых, по выражению Давида, обещали омыться; никто, если то не будет человек совершенно безумный, который видя не видит и слыша не слышит. Итак, если вы хотите идти прямым путем в бессмертные обители — потому что Бог не столь неправеден, чтобы не видеть причины настоящего похода и не воздать нетленными радостями и прохладными едемскими обителями нам, которые, оставив свои дома, решились лучше умереть за Него, нежели жить,— если вы сколько-нибудь помните те обиды, какие эти не обрезанные сердцем люди постоянно причиняют нашим соплеменникам, если представляете в уме своем те раны, какие они наносят им, и сколько-нибудь сожалеете о невинно пролитой крови, то станьте твердо, подвизайтесь мужественно, и никакой страх да не удержит вас от справедливого мщения. Пусть иноплеменники {87} истинно познают, что сколько Христос, наш Наставник и Учитель, выше их пророка, обольстителя и изобретателя нечестивого учения, столько же и мы превосходим их во всем. Мы — святое ополчение и богоизбранное воинство, не будем же малодушно привязываться к жизни и бояться приснопамятной смерти из любви ко Христу. Если Христос умер за нас, то не гораздо ли справедливее нам умереть за Него? Пусть же нашему честному походу будет положен и добрый конец. Будем сражаться с надеждой на Христа и с уверенностью, что мы обратим врагов в бегство и что для нас не трудна будет победа; потому что никто, как мы надеемся, не выдержит нашего нападения, но все отступят при самом первом натиске. Если же, чего не дай Бог, мы падем, достославна будет могила умерших за Христа. Пусть персидский стрелок поразит меня за Христа: лучше мне с благими надеждами уснуть сном смерти и на стреле, как бы на колеснице, перенестись к тамошнему покою, чем быть похищенным смертью, может быть, бесславной и грешной. Отомстим же, наконец, этим варварам, которых нечистыми ногами попраны наши единокровные и единоверные братья и от которых они низошли в то общее священное место, в котором был с мертвыми Христос, совечный и сопрестольный Отцу. Мы — те сильные, вооруженные мечами, которые охраняют животворный и божественный гроб, как ложе Соломоново: уничтожим же, как люди свобод-{88}ные, этих сынов рабыни Агари и удалим их, как камень протыкания, с пути Христова. Римляне, не знаю почему, питают их, как волков, на собственную гибель и бесчестно утучняют своей кровью, тогда как следовало бы, одушевившись мужеством и последовав внушению здравого разума, отогнать их от селений и городов, как диких зверей от стада овец. Но как вы видите, что эту реку можно перейти только необыкновенным способом, то я научу вас, как это сделать, и сам первый подам пример. Составив одну густую массу и взяв в руки копья, бросимся стремительно в эту реку и быстро перейдем ее на конях. Я уверен, что вода, отхлынув, остановится и, как бы возвратившись назад, удержится от дальнейшего прямого течения, как некогда река Иордан, когда проходил через нее Израиль. И будет это придуманное нами дело приснопамятно позднейшим потомкам, не изгладится ни временем, ни потоком забвения, к великому бесчестью персов, которых трупы, падшие при этой реке, будут лежать высоким холмом и составлять как бы трофей бессмертной нашей славы». Сказав эту речь и подав знак к сражению, король сам, сильно пришпорив коня, стремительно бросился в реку, а за ним и все другие, сомкнувшись на конях в густую и сплошную массу и сотворив молитву, с обычными криками устремились туда же. От этого вода в реке частью отхлынула на берег от лошадиных копыт, частью прервала и остано-{89}вила дальнейшее течение, как будто бы сверхъестественно обратилась назад к своему источнику или была задержана вверху, и алеманны, перейдя воду, как сушу, неожиданно напали на персов. Тогда эти варвары не могли ни спастись бегством, потому что их преследовали и ловили, несмотря на быстроту их коней, которые чуть не носились по вершинам стеблей, ни устоять против алеманнов в рукопашном бою. Умерщвляемые различным образом, они, как колосья, падали друг на друга или, как гроздья, проливали живую кровь свою, будучи давимы копьеносцами. Одни были пронзаемы копьями, другие на бегу пополам рассекаемы длинными мечами, особенно легковооруженная часть войска, а иные на близком расстоянии поражаемы кинжалами, исторгавшими их внутренности, так что падшие персы совершенно покрыли тамошние равнины своими трупами и затопили лощины своей кровью. Что же касается итальянцев, то хотя многие из них были ранены стрелами, но пали и убиты немногие. О множестве падших и доселе свидетельствуют часто встречающиеся здесь огромные груды костей, которые возвышаются наподобие холмов и удивляют всех, проходивших по этому пути, равно как удивили и меня, пишущего эти строки. Сколь велики были размеры ограды, сделанной из костей кимвров вокруг массилийских виноградников, когда Марий, военачальник римский, поразил этих варваров, о том, конечно, могли верно знать люди, видев-{90}шие своими глазами это необыкновенное дело и рассказавшие о нем другим. Но настоящее дело, без сомнения, было бы выше и того, если бы только все, что касается до кимвров, не было преувеличено историей, так что выходит из пределов естественных и походит на басню. С тех пор алеманны продолжали путь без битв и никто из варваров не показывался на пути и не препятствовал им.
ЦАРСТВОВАНИЕ МАНУИЛА КОМНИНА
КНИГА 2
1. После таких-то трудов и подвигов итальянцы достигли Келесирии. Но между тем как они шли к Иерусалиму и, выступив из пределов Римской империи, проходили верхнюю Фригию, Ликаонию и Писидию — области, прежде подвластные римлянам, а теперь принадлежащие варварам, которые завладели ими, конечно, по нерадению и беспечности прежних римских императоров, не считавших слишком нужным и обязательным трудиться и подвергаться опасностям для блага своих подданных, самодержец Мануил стал помышлять, как бы отомстить сицилийцам за их бесчеловечные по-{91}ступки с римлянами и выгнать их гарнизон с острова Керкиры, который ныне называется Корифо*. Действительно, одновременно с движением алеманнов Рожер, тогдашний владетель Сицилии, или по предварительному соглашению с королем алеманнов, как иные говорили, или по собственному своему побуждению стал нападать на мелких судах на прибрежные римские области. Флот его, выехавший из Врентисия**, прибыл к Керкире и без сражения, при первом появлении, овладел ею. Причиною этого были жители острова, и в особенности глупейшие из них, по прозванию Гимны. Под тем предлогом, что не могут более терпеть тяжелого, как они говорили, и несносного сборщика податей и переносить его обид, они составили коварный замысел; но как сами собой не в состоянии были осуществить его, то теперь, воспользовавшись благоприятным случаем, обратились к предводителю флота и, обольщенные его ласковыми словами и хитрыми обещаниями, приняли к себе на известных условиях сицилийский гарнизон, состоящий из тысячи вооруженных ратников. Таким образом спасаясь от дыма уплаты податей, они, по своей глупости, попали в пламя рабства; а римлян эти безумцы заставили вести продолжительную и крайне тяжкую войну. Начальник флота, обезопасив крепость и сделав ее, сколько можно, {92} недоступнее и неодолимее, отправился оттуда и пристал к Монемвасии*, льстясь надеждой взять и этот мыс точно также без боя, как недавно взял Керкиру. Но встретив здесь людей умных и знающих цену свободы, он был отбит так, как бы напал на несокрушимую скалу, и, не достигнув цели, медленно удалился оттуда. Миновав Малею, где постоянно дуют противные ветры, так что есть даже пословица: «Повернув к Малее, забудь о домашних», он вошел в глубокий залив и, обойдя ту и другую его сторону, не только ограбил селения беззащитные, но и достаточно огражденные и не легко доступные частью принудил сдаться на условиях, частью покорил силой. Потом, опустошив Акарнанию и Этолию, называемую ныне Артинией, и весь приморский берег, приплыл в залив коринфский и, остановившись в криссейской пристани, отважился напасть на жителей внутренних областей, потому что не было никого, кто бы мог ему противиться. С этой целью, будучи только начальником флота, он разделил войско на отряды тяжело- и легковооруженных воинов и, зная доселе одно море, появился и на суше, подобно тем морским чудовищам, которые ищут себе пищи в воде и на суше, и вторгся в Кадмову землю**. Здесь, опустошив мимоходом лежавшие на пути большие селения, он напал на семивратные Фивы и, овладев ими, поступил бес-{93}человечно с тамошними жителями. Так как издревле была молва, что в этом городе живут граждане богатые, то он, побуждаемый страстью к деньгам, не мог довольно насытить своего корыстолюбия и желал наполнить деньгами все или большую часть кораблей так, чтобы они погрузились до третьего пояса. Поэтому и ремесленникам он делал насилия, стараясь отыскать последнюю жалкую копейку, и мужей, сильных и славных по происхождению, почтенных по летам и знаменитых по заслугам, подвергал различным притеснениям; не стыдился и не щадил никого, не склонялся ни на какие просьбы, не боялся, что когда-нибудь подпадет под власть богини мщения, и не гнушался так называемой кадмовой победы***. Наконец, предложив священные книги, принуждал каждого с препоясанными чреслами подходить к ним, с клятвой перед ними объявлять свое состояние и, отказавшись от него, уходить. И после того, как обобрал таким образом все золото и все серебро и нагрузил корабли златотканными одеждами, он не оставил в покое и лиц, им ограбленных. И из них он взял с собой людей, занимавших первое место по своим достоинствам, а из женщин выбрал особенно красивых и нарядных, которые часто умывались водой прекрасной Дирки4*, хорошо {94} убирали свои волосы и отлично знали ткацкое искусство,— и затем уже удалился оттуда. Пользуясь столь благоприятным для него течением дел и не встречая никакого сопротивления ни на суше, ни на море, он отправляется на судах к богатому городу Коринфу. Этот город лежит на перешейке, славится двумя пристанями, из которых одна принимает плывущих из Азии, а другая — приезжающих из Италии, и представляет большое удобство с обеих сторон для ввоза и вывоза и взаимного обмена товаров. Не найдя ничего в торговой части города, которая называется нижним городом, потому что все жители удалились в Акрокоринф и собрали туда все съестные припасы и все имущество, как принадлежащее частным людям, так и посвященное Богу,— он решился напасть и на самый Акрокоринф и, если можно, взять его. Акрокоринф — это акрополь древнего города Коринфа, а ныне сильная крепость, стоящая на высокой горе, которая оканчивается острой вершиной, представляющей гладкую поверхность в виде стола, и ограждена твердой стеной. В самой крепости находится немало колодцев вкусной и чистой воды и источник Пирина, о котором упоминает Гомер в одной из рапсодий. Несмотря на такую твердость и неприступность Акрокоринфа, который и природа, и местоположение, и крепкая ограда обезопасили так, что его трудно или совсем невозможно взять, сицилийцы почти без труда вошли в него, употребив немного времени на покорение крепости. {95} И в этом нет ничего необыкновенного или удивительного. Крепость, хотя сама по себе и неодолимая, конечно, не могла защищать сама себя, не могла отразить нападения врагов, когда в ней не было доблестного гарнизона и достойных защитников. Числом их было, правда, немало, но все они не стоили и одного мужественного защитника города. Тут, именно, находились и царские войска со своим вождем Никифором Халуфом, и коринфские вельможи, и немалое число жителей из окрестных селений, которые собрались в Акрокоринф как в самое безопасное от врагов убежище. Оттого-то предводитель флота, вступив в крепость и увидев, что она по естественному своему положению со всех сторон неприступна, сказал: «Мы сражались с Божией помощью, и Бог попустил нам овладеть таким местом», а о находившихся в крепости отозвался дурно и осыпал их упреками, как низких трусов, и особенно Халуфа, которого назвал даже хуже женщины и не способным ни к чему, кроме веретена и прялки. Затем сложил на корабли и здешнее имущество, обратил в рабство знаменитейших по происхождению коринфян, взял в плен и женщин, которые были особенно красивы и полногруды, не пощадил даже иконы великомученика и чудотворца Феодора Стратилата, но и ее похитил из посвященного имени его храма и, воспользовавшись попутным и благоприятным ветром, удалился оттуда со всем имуществом и на обратном пути еще более {96} укрепил и обезопасил Керкиру. Если бы кто увидел в это время трехгребные сицилийские корабли, то совершенно справедливо мог бы сказать, что это не разбойничьи корабли, а огромные транспортные суда,— так они были переполнены множеством дорогих вещей, погружаясь в воду почти до самого верхнего яруса!
2. Когда все это дошло до слуха императора Мануила, он опечалился и стал походить на Гомерова Юпитера, который постоянно разбирал в уме своем, что ему делать, или на Фемистокла Неоклейского, который всегда казался озабоченным, проводил без сна ночи и, когда его о том спрашивали, отвечал, что ему не дает спать трофей Милтиадов. По этому поводу он созвал на совет всех опытных в военном деле и знаменитых по красноречию мужей. Из многих предложенных мнений было найдено лучшим и одобрено императором то, чтобы идти войной против сицилийцев в одно время и с суши, и с моря, так как и борьба эта отнюдь не обещала верного успеха, представляла немало препятствий, и прежним римским императорам казалась очень тяжкой и невозможной. И вот собираются легионы восточные и западные; трехгребные корабли частью починиваются, частью вновь строятся и приготовляются к походу; огненосные суда снабжаются жидким огнем, который дотоле оставался без употребления; снаряжаются суда пятидесятивесельные, собираются мелкие, перемазываются смолой транспортные для лошадей, напол-{97}няются съестными припасами провиантские, приводятся в порядок скороходные — и все, снабженные парусами, выходят из гавани, в которой доселе стояли. Таким образом составился флот почти из тысячи судов, а пехотного войска собралось бесчисленное множество. Самые гиганты, если бы они при этом были, устрашились бы такой армии, потому что в то время и все римские войска вмещали в себя много мужей доблестных и людей с геройской храбростью, и тяжеловооруженная пехота не потеряла своей славы, но отличалась львиной и несокрушимой отвагой. Этим были обязаны Иоанну, отцу Мануила, императору истинно великому и полководцу в высшей степени опытному. Не пренебрегая ничем другим, что содействовало общественной пользе, он преимущественно заботился о войсках, ободряя их частыми подарками и приучая к воинским делам постоянными упражнениями. Сделав такие отличные, как казалось, приготовления к войне с сицилийцами, царь приказывает гребцам и их начальникам, развязав канаты, выходить с флотом в море, назначив главным над ним вождем своего зятя по сестре Стефана Контостефана. В то же время дает приказание и сухопутному войску отправляться в поход под начальством, кроме других вождей, великого доместика Иоанна Аксуха, о котором мы уже много раз говорили прежде. По прибытии флота к берегу феакийскому* вспомогательные ко-{98}рабли венецианские и корабли римские отделились одни от других и стали в разных местах для того, чтобы два различных племени не смешивались между собой во время стоянки и от такого смешения не произошло несогласия. Между тем и сам царь спустя немного времени отправился в поход с войском. На пути, при первой же встрече, он прогнал скифов, которые, перейдя Дунай, опустошали области при горе Эмосе, и, выступив из Филиппополя, пошел прямо на Керкиру. Мыс керкирский составляет огромную сплошную возвышенность, досягающую почти до облаков, с изгибами и высокоподымающимися вершинами, вдавшуюся в большую глубину морскую. Вокруг него разбросаны утесистые и обрывистые скалы, которые высотой превосходят воспетый поэтами Аорн. Самый город со всех сторон обнесен крепкими стенами и огражден высокими башнями, от чего овладеть им становится еще труднее. Царские морские войска, окружив этот мыс, как бы обвили его медным оружием, но царь, прежде чем начать осаду, решился через людей, знавших язык тамошних жителей, испытать, не сдадут ли ему неприятели крепость без сражения. Когда же они, выслушав предложение, нисколько не склонились на него, но решительно его отвергли, затворили ворота и загородили их запорами, поставили на стенах ратников, вооруженных стрелами и луками, и, разместив всякого рода машины, явно открыли сражение, тогда царь приказал и своим вой-{99}скам также вступить в бой и всевозможно мстить неприятелям. И вот римляне стали бросать копья как бы на небо, а те сверху сыпали стрелы, как снег. Римляне, бросая камни из метательных орудий, кидали или, точнее сказать, поднимали их кверху; а те бросали их вниз, словно град. Одни, пуская стрелы с высокой и выгодной местности, очевидно, бросали их легко и успешно, а другие, сражаясь снизу с неприятелем, находившимся на огромной высоте, вредили ему мало или не вредили нисколько. Это повторялось несколько раз и продолжалось долгое время, но не приносило римлянам никакой пользы, напротив, явно клонилось к их гибели, а для осажденных, которые не терпели никакого вреда, было выгодно. При таком бедственном положении римляне постоянно придумывали что-нибудь новое, старались отличиться в глазах императора, выказывали и чудеса храбрости, и терпение в страданиях, и находчивость в затруднениях, которая свидетельствовала об их глубоком уме и опытности в военном деле. Но все было напрасно: они явно стремились к недостижимому и покушались на невозможное и своими усилиями скорее помогали и содействовали неприятелям, потому что, сражаясь с ними, все равно что спорили с самим небом или состязались с птицами, основавшими свои гнезда на какой-нибудь скале, и пускали стрелы в облака. К довершению всего пал и сам главный вождь флота, быв поражен в бедро ос-{100}колком камня, брошенного с высоты метательным орудием. Склонив голову на сторону, он лежал чуть живой, а вскоре потом и скончался.
3. Таким образом исполнилось на нем предсказание патриарха Космы Аттика, управлявшего кормилом Церкви после Михаила оксийского, который, добровольно отказавшись от верховной кафедры, возвратился на остров Оксию, где он из детства проводил подвижническую безмятежную жизнь, и, простершись на земле, при входе в преддверие храма, отдал выю свою на попрание всякому входящему монаху, сознаваясь, что он напрасно оставлял давнишнее и любезное ему спокойствие и без всякой пользы восходил на верховный престол. Косьма был прежде в числе диаконов, происходил родом из Эгины, был человек весьма ученый, но особенно славился различными добродетелями, больше же всего отличался великим милосердием, которое в разнообразном сонме его добродетелей, как бы в прекрасном и драгоценном ожерелье, сияло, подобно лучезарному камню. Он был до того сострадателен к людям, что и верхнюю и нижнюю одежду со своего тела, и льняное покрывало со своей головы отдавал бедным, и не только сам раздавал свое имущество, но и других побуждал помогать нуждающимся. За то он и был у всех в почтении, а севастократор Исаак, брат императора Мануила, чуть не боготворил его, считая богоугодным и прекрасным то, что советовал патри-{101}арх, и, напротив, богопротивным и пагубным то, чего он не одобрял. Но общество тогдашних архиереев, не терпевших добродетели, и партия, враждебная этому благочестивейшему мужу, оклеветали его перед царем, будто он замышляет предоставить царство брату его Исааку. Открытые его посещения севастократора в царском дворце они представили скрытными и то, что говорилось между ними не в потаенном месте и не скрытно, а днем и явно, выдали за тайные совещания. Мануил, как человек еще молодой и самолюбивый, которого притом клеветникам патриарха легко было расположить к подозрению брата в домогательстве царской власти, решился свергнуть его с престола. И так как для клеветы, как мы знаем, нет ничего неприкосновенного, и всякий, как тоже известно, скорее склонен сделать какое-нибудь зло, то патриарх осуждается на низвержение, как человек, будто бы разделяющий еретические мысли одного монаха Нифонта. Этот Нифонт был близок к патриарху, часто обедал за его столом и проживал у него в доме, а между тем был обвинен в неправомыслии по вере, расстрижен и заключен в темницу патриархом Михаилом. Поэтому и Косму стали обвинять в единомыслии и соучастии с ним. Воспользовавшись этим благовидным предлогом, враги патриарха собрались и открыто напали на него, решившись насильно и общим голосом низвергнуть его с престола. Когда его призвали на суд или, лучше сказать, на осуждение, {102} стали допрашивать о том, чего он не знал, и за это присуждали к низвержению с престола, он исполнился негодования и, обозрев собрание, произнес заклятие на утробу царицы, чтобы она не рождала детей мужского пола, подверг отлучению некоторых из близких к царю людей и осудил собравшийся на низвержение его собор за то, что бывшие на нем лица обивают пороги царского дворца, судят лицеприятно, а не по церковным правилам и беззаконно лишают его и престола и паствы. В это время Контостефан, человек, принадлежащий к числу лиц, которые окружают императорский престол и пользуются особенной близостью к царю и правом свободно говорить с ним, показал вид, будто он крайне оскорблен заклятием утробы императрицы и, некстати притворившись негодующим более всех присутствующих, с гневом приступил к патриарху и хотел было ударить его кулаком, но удержался от своего порыва. Такого поступка, как дела безумного, не одобрил и царь и своим негодованием показал, как он недоволен случившимся. Да и родственники императора, и весь сенат порицали Контостефана за то, что он посягнул на это нечестивое дело и не убоялся земной пропасти, поглощающей таких преступников. А сам патриарх кротким голосом сказал: «Оставьте его: он сам скоро получит удар камнем», чем предуказывал на тот род смерти, который его постигнет. Что же касается до царицы, вследствие ли этого заклятия отца она не была мате-{105}рью детей мужского пола, т. е. потому что Богу угодно было прославить слугу своего и оставить ее во всю жизнь рождать детей женского пола,— я достоверно не знаю. Но император, человек, видимо, здравомыслящий, будучи упрекаем совестью за то, что лишил власти мужа праведного и благочестивого, безукоризненного и не сделавшего ничего, достойного низвержения, признавал это, а не другое что-либо причиной, почему он не имел детей мужского пола.
Когда пал, как мы сказали, Контостефан, начальство над морскими силами поручено было великому доместику Иоанну, впрочем, так, что он не получил вместе с тем названия великого вождя*, а только мог командовать флотом и управлять делами, как человек весьма опытный в звании военачальника, храбрый и одаренный отличными предводительскими способностями. Между тем царь, досадуя, что время проходит напрасно, и не желая губить дни без пользы, как некогда кефалинский царь Улисс не хотел губить быков солнца, взошел на предводительский корабль и, объехав кругом всю Керкиру, тщательно осматривал, с которой бы стороны можно было напасть на нее. А осада действительно тянулась три месяца, потому что не мог же он притащить Оссу, или придвинуть Афон, или нагромоздить горы на го-{104}ры, чтобы таким образом легче взять крепость — все эти дела баснословные и невероятные.
4. Но в то время, как он совсем не знал, что делать, ему пришло на мысль перекинуть в одном легкодоступном по своему внутреннему положению ущелье деревянную лестницу, построенную в виде круглой башни. С этой целью сплотили корабельные леса, сколотили мачты больших кораблей, сделали наставки к тем, которых высота была недостаточна, и, наконец, устроили лестницу в виде башни. Когда ее подняли и приставили к крепости, вершина ее доходила до края и неровной оконечности скалы, с которой начинается городская стена, так что тут можно было сойти с лестницы и вступить в бой с бывшими на стене неприятелями; а ее основание, твердо сплоченное и крепко прибитое, неподвижно лежало на кораблях. Затем были вызываемы охотники взойти по этой лестнице, люди самые храбрые и отважные на войне, и сам царь провозглашал: «Кто любит царя и не боится опасностей, пусть идет вверх». Однако никто не являлся на вызов, напротив, все отказывались идти, страшась великой опасности, пока четыре родных брата Петралифы, происходившие из племени франков и жившие в Дидимотихе, не послушались императора и первые не взошли на лестницу. А лишь только отважились они, и еще прежде их — Пупаки, оруженосец великого доместика, с одушевлением бросившийся на это дело, за ними из соревнования последовало немало и дру-{105}гих. Царь, похвалив всех их за усердие и скорую решимость и отделив из них до четырехсот человек, которые были известны ему многократными воинскими подвигами и особенной храбростью, приказал им идти вверх, сказав наперед длинную речь для возбуждения их мужества и обещав как им, так и детям их великие награды и свое благоволение. «Если вы,— говорил он,— останетесь в живых, избежав угрожающей опасности и доблестно совершив предстоящий подвиг,— вы найдете во мне вместо государя и царя самого нежного, как и не ожидаете, отца. Если же лишитесь жизни, стараясь заслужить честь отечеству и славу себе, я и тогда не откажусь воздать вам все почести по смерти и сделаю столько добра вашим домашним, детям и женам, что и живые будут им завидовать и ублажать их, и вы сами, перейдя в другую жизнь, будете радоваться, если только есть в умерших какое-нибудь чувство и если не только дела минувшие не изглаживаются из их памяти забвением, но и то, что совершается после в этой жизни, достигает до них и бывает известно умершим». Итак, первый, как я сказал, стал подниматься, сотворив на себе крестное знамение, Пупаки, за ним последовали братья Петралифы, а потом и другие, пока все не взошли на лестницу. Из бывших при этом зрителей не было ни одного, чье бы сердце не стеснилось от скорби при столь необыкновенном зрелище, кто бы не зарыдал и, заливаясь слезами и ударяя себя {106} в грудь, не обратился с молитвой к Богу. И действительно, зрелище было поразительное. Одни шли вверх с поднятыми для безопасности над головой щитами и обнаженными мечами и, приблизившись к находившимся на стенах неприятелям, отважно вступали в бой; а другие сыпали на них всякого рода снаряды и бросали тяжелые камни. Но все усилия врагов были напрасны: римляне, поражаемые всякими орудиями, как наковальни молотками, были неутомимы, непоколебимы, непреклонны и, несмотря на опасности, неустрашимы. И верно эта борьба имела бы прекрасный исход и доставила бы славу римлянам, если бы негодный случай, примешивающийся и к величайшим предприятиям и всегда как-то вредящий им, доставив этому делу отличное начало и польстив надеждой на успех, в конце не изменил ему. В то время как Пупаки сошел уже с лестницы и, став твердой ногой на скалу, вступил в бой с бывшими на стенах неприятелями, вдруг лестница обрушилась. Наступило жалкое и невообразимое зрелище: все бывшие на лестнице стали опрокидываться, падали вниз головой и плечами и жалко погибали, уносимые волнами моря, разбиваясь о скалы и палубы кораблей и поражаемые камнями сверху, так что из многих весьма немногие избегли опасности. А Пупаки, рассеяв бывших на стенах неприятелей и нашедши отпертые небольшие воротца, возвратился через них к своему войску. Это не только поразило римлян и императора, но было чудом и для са-{107}мих врагов, и они, устыдившись бесчеловечия и жестокости, в которых упрекали их за то, что они бросали сверху камни на упавших с лестницы, перестали бросать их из уважения к храбрости павших.
5. Еще не успели римляне совершенно оплакать этой неудачи, еще все уничтожающее время не утешило печали царя о ней, как уже присоединяется новое несчастье, худшее прежнего, неожиданно постигает другое плачевное бедствие. Среди площади произошло враждебное столкновение между римлянами и венецианцами; и это столкновение состояло не в одних насмешках, которыми перекидывались оба народа, не в бранных только словах, которые равно сыпались с той и другой стороны, не в том, что противники трунили и колко острили друг над другом, осыпали друг друга бранью и ругательствами, нет,— они взялись за оружие и завязали настоящий бой. По слуху об этом несчастье с той и другой стороны сбежалось много вооруженных людей на помощь своим соплеменникам; явились также многие и безоружные люди, знаменитые по своему родству с царем и по своим достоинствам; пришли и старейшины венецианские с тем, чтобы усмирить мятеж и восстановить мир. Но никто не слушал слов, никто не обращал внимания на собравшихся знаменитых мужей. Марс страшно неистовствовал и, жаждая кровопролития, сильно подстрекал к битве тяжко вооруженных воинов, и в особенности — из отряда венециан-{108}цев, так что ничто не обуздывало и не вразумляло их. Чем успешнее великий доместик сдерживал порывы римлян и не допускал их до места боя, тем сильнее разгорались гневом и неистовствовали венецианцы и тем в большем числе высыпали из своих триир. Видя всю безуспешность своих усилий примирить оба народа и необходимость разнять их силой, великий доместик вызывает своих телохранителей, которые служили ему во время сражения как отличные тяжеловооруженные воины, и высылает их против венецианцев. В то же время выводит и часть войска. Венецианцы после недолгого сопротивления, обративши тыл, побежали без оглядки и, поражаемые стрелами и мечами, поневоле должны были беспорядочной толпой уйти на корабли. Но и при этом не оставили своего варварства и после поражения не положили оружия, но, подобно медленно умирающим диким зверям, все еще продолжали производить нападения и сильно досадовали, что не одолели самих римлян. И так как не могли больше сражаться на суше, то, приготовив корабли к выходу в море, выводят их из пристани и, отправившись к одному острову, окруженному со всех сторон морем,— думаю, что это Астерис, который древние полагают между Итакой и Тетраполем кефалинским,— нападают, как неприятели, на стоявшие там римские суда из Евбеи и, поступив неприязненно с матросами, между которыми большей частью были евбейцы, наконец сжигают и самые корабли. {109} К этому преступному делу они присоединяют еще другое, более гнусное. Похитив царский корабль и взяв его с собой, сначала убрали находившиеся в нем царские комнаты вытканными из золота занавесами и пурпуровыми коврами, потом ввели туда одного черного ефиоплянина, человека самого ничтожного и, украсив его блистательным венцом, торжественно сопровождали его и приветствовали как римского императора. Через это они издевались над царским достоинством и осмеивали императора Мануила, так как у него волоса не были золотисты, как зрелые колосья, а напротив, лицо его было черновато, как у невесты в Песни Песней, которая говорит о себе: «Черна я и хороша, потому что опалило меня солнце» (Песн. Песн. 1, 4—5). Царь, конечно, мог тотчас же достойно наказать этих варваров, но, опасаясь, чтобы не произошло еще более зла, если возникнет междоусобная война, и видя, что мщение небезопасно в то время, когда все внимание должно быть обращено на другие предметы, он через некоторых своих родственников объявляет прощение венецианцам как в преступлениях против него самого, так и во враждебных и коварных действиях против римлян. Впрочем, хотя в то время он и удержал гнев свой, но все же таил в душе злобу, как огонь в куче золы, до тех пор, пока обстоятельства не дозволили во всей силе открыть ее, как об этом будет сказано в свое время. {110}