Иван Болотников Кн.2
Шрифт:
— Что это с тобой, Василиса? — спрашивал Малей Томилыч. — Аль занедужила чем?
— Все слава богу, батюшка, — тихо отвечала Василиса и принималась было за дела, но миновал час, другой — и вновь, забыв обо всем на свете, становилась она задумчиво-отрешенной.
«Уж не дурной ли сглаз? — тревожился подъячий. — Ни меня, ни сына не видит».
Василиса и впрямь никого не замечала. В глазах, на сердце, в думах — любый Иванушка, муж невенчанный.
Когда ж Болотников пришел к Москве, Василиса засобиралась в дорогу. Надо идти, ждать нечего, надо добраться до рати. Таем от сына и подъячего — тот был у себя в Поместном приказе — вышла из Кремля и направилась к Серпуховским воротам Скородома. Спасской улочкой спустилась с холма к Пловучему, «живому» мосту, миновала Москву-реку и очутилась (пройдя Балчуг и Харчевные ряды) на Ордынке. Василиса слышала, что здесь когда-то жили татары и русские дворцовые слуги — возили грамоты от Великого князя. Сюда же на Ордынку татары пригоняли табуны степных коней, быстроногих, сильных и выносливых. На торги приезжала в Замоскворечье вся Русь. Сколь было шума, крика и толкотни на Ордынке! (Здесь и Малей Томилыч выбрал себе коня. Привел на двор, довольно сказывал: хоть и приземист, но добрый конь).
Из Кадашевского переулка выехала боярская колымага, окруженная холопами. Один из вершников ожег молодецким взором статную женку, озорно крикнул:
— Садись ко мне, пригожая, на край света увезу. Садись, горячо приголублю!
Из колымаги высунулся скудобородый боярин в куньей шубе, поманил вершника пальцем. Холоп подъехал. Боярин распахнул дверцу, огрел детину плеткой:
— Не я ль сказывал: в пути рот не разевай. Блюди господина свово, презорник!
— Прости, боярин, — повинился холоп, а глаза удалые, смешливые.
Василиса улыбнулась с грустинкой: заглядываются на нее добры молодцы, проходу не дают, а вот приголубить некому — голубь был далече. Ну да уж скоро его увидит, припадет к груди широкой; жарко зацелует. Иванушка, родимый!..
Шла с затуманенными глазами до Серпуховских ворот.
— Куда путь держишь, женка?
У ворот густая толпа стрельцов — суровых, неприступных.
— Куда? — замешкалась Василиса. — Надо мне, служивые. В святую обитель богу помолиться.
— Спятила, женка! Аль царева указа не ведаешь?
— Какого указа?
— Вот неразумная! Никого из Москвы выпущать не велено — воровская рать под стенами. Нашла время по обителям ходить.
Василиса вздохнула и повернула вспять. Надо же какая незадача! А может, из других ворот выпустят?
Но всюду Василису гнали прочь: Москва наглухо закрылась от воров. Возвратилась домой опечаленная и измученная.
Тоска, смертная тоска на сердце: не ест, не пьет, не спит Василиса. Малей Томилыч, отчаявшись, надумал сходить до заморского лекаря. Правда, дело тяжкое: иноземные лекари лишь царя да знатных бояр ведали, но денег у цодъячего хватит, ублажит любого немчина. Лишь бы Василису избавить от неведомой хвори.
Василиса же вспомнила о бабке Фетинье. Укорила себя: давно у ведуньи не была. Авось и на сей раз Фетинья что=нибудь поворожит да посоветует.
И вновь таем засобиралась в дорогу. Но теперь и из Кремля не выйти: царь Василий, страшась черни, приказал закрыть кремлевские ворота и разобрать мосты через рвы. Стрельцы у Фроловской башни однако подсказали:
— Ступай к Боровицким, женка.
Боровицкие ворота оказались открытыми: через них пропускали обозы, прибывшие из Холмогор, Вологды и Ярославля. Выпускали же из Кремля лишь дворцовых слуг и приказных людей по государевым делам.
— А тебе по какой надобности, женка? — спросили стрельцы.
Василиса на сей раз не замешкалась, еще дома припасла ответ:
— Недалече, мне, служилые. На Пожар [69] за румянами.
— И без румян хороша, — рассмеялись стрельцы. — Проворь назад!
— Пропустили бы, ребятушки, — неожиданно заступился за Василису кряжистый чернобородый мужик с багровым шишкастым носом. — То женка подьячего Поместного приказа Малея Илютина… На-ка для сугреву, ребятушки, — сунул служилым несколько серебряных монет. — Зябко у ворот торчать. В кабак сходите.
69
п о ж а р — старинное название Красной площади.
— Ведаем Малея Илютина. Добрый человек, — оттаяв, молвили стрельцы. — Проходите.
— Спасибо, служилые, — поклонилась Василиса. Миновав мост через Неглинную и выйдя к Знаменке, спохватилась: надо поблагодарить чернобородого заступника. Оглянулась, но того и след простыл.
Знаменкой не пошла, а повернула к государеву Аптекарскому саду, тянувшемуся от Боровицкого до Троицкого моста по правому берегу Неглинной. За невысоким решетчатым тыном виднелись «пользительные» (целебные) деревья и кустарники, на которые опускался рыхлый снег. Затем потянулись дворы царских стряпчих и стольников, стрелецких голов и сотников, кремлевских архиереев.
Подул ветер — промозглый, напористый. Василиса, хоть и была в теплой телогрее на лисьем меху, зябко поежилась. Надо было шубу надеть, запоздало подумалось ей, ишь какой ветер остудный и знобкий.
У храма Николы Зарайского, что у Троицкого моста в Сапожке, густая толпа прихожан; норовят протиснуться внутрь, но весь храм забит богомольцами. Из открытых дверей вырывается могучий утробный голос дьякона:
— Вору, еретику и богоотступнику Ивашке Болотникову — анафе-ма-а-а!
Василиса вздрогнула, пошатнулась, в ужасе осенила себя крестом; оборвалось сердце, стало жарко, все поплыло перед глазами. А в уши бьет и бьет, корежит душу чугунный грохочущий бас:
— Ана-фе-ма-а-а! Ана-фе-ма-а-а! Ана-фе-ма-а-а!
Ноги подкосились; присела на рундук, заплакала. За что караешь, господи?! Назвать еретиком и богоотступником ее любого Иванушку?! Отринуть от христовой общины?! Проклясть?! Да как оное можно? Как рука поднялась у владыки Гермогена? Горе-то какое, господи!
Не помнила, сколь и просидела на рундуке. Чья-то легкая, сухонькая рука коснулась ее плеча.
— Вставай, голубушка. Остынешь;
Перед Василисой немощная согбенная старушка с глубоко запавшими выцветшими глазами.
— Бабушка Фетинья? — выдохнула Василиса. — Горе-то, бабушка!
— Обозналась, голубушка, — зашамкала беззубым ртом старушка. — Век Ульяной кличут.
— Ульяной? — будто во сне протянула Василиса. — А мне к бабушке Фетинье надо… К бабушке Фетинье пойду.
Долго шла улицами и переулками, и всюду из храмов неистово и жутко неслось: анафема, анафема, анафема! Тягуче, заунывно гудели колокола, гудели неумолчно и гнетуще. Православный люд снимал шапки, крестился, немея от замогильного звона и зловещих проклятий.
Избенка бабки Фетиньи находилась неподалеку от «Убогого» Варсонофьевского монастыря, в одном из глубоких рождественских переулков. Избенка, ветхая, покосившаяся, притулилась к краю пустынного Бабьего овражка. (К ведунье приходили лишь девицы и женки, приходили тайком от матерей и мужей, зачастую прячась в зарослях овражка.) Старое, шаткое крылечко занесло снегом. Василиса вошла в избу. Сыро, тихо, темно.
— Жива ли, бабушка Фетинья?
Никто не отозвался. Оглядела лавки, залезла на печь, пошарила рукой по полатям. Никого! Печь давным-давно остылая. Голые лавки, голый щербатый стол, одни лишь сухие пучки кореньев и трав висят по закопченным стенам. Ужель преставилась Фетинья?