Иван Болотников Кн.2
Шрифт:
— Помер, сатана. Возись с ним…
Вышли на Кремлевский холм. Царева житница под самой горой. У Карпушки ноги подкосились.
— Осподи!
Хлебный двор осадили тысячи людей. Гул, стоны, отчаянные крики.
Василиса перепугалась, не за себя — за Никитку. В таком месиве и вовсе задавят.
— Не пойдем, пожалуй, Никитушка.
— А как же хлебушек? Худо без хлеба, матушка, идти надо, — смело сказал Никитка и потянул мать за рукав.
— Нет, нет, сынок, не пущу!
Глянула на Семейку, но тот не знал, что и молвить. Много верст оттопали, ужель на попятную? Но без жита Василисе с Никитой долго не протянуть.
— Уж как бог тебе подскажет, Василиса…
Мужики начала спускаться с холма. Василиса же, глотая слезы, осталась. Приметила чей-то жилой сруб неподалеку и повела к нему Никитку.
— Ничего, сынок, ничего родимый. Проживем как-нибудь.
Хлебного веса целовальник с земскими ярыжками грозой сновал по Житному двору. Афанасия Пальчикова знали все московские хлебники, знали и боялись пуще сатаны. Лют Афанасий! Дня не пройдет, чтоб не нагрянул в пекарню. Корыстолюбцев вынюхивал да выискивал. Намедни пекаря Селивана Пупка отволок в Съезжую, батогами потчевал. Нагрянул в Хлебную избу к самому печеву. Селиван окстился: опять-таки занесло, черта рыжего!
— Рад тебя видеть в добром здравии, Афанасий Якимыч… Жарынь тут у нас, не угодно ли кваску?
От кваску Афанасий не отказался, выдул полкувшина. В пекарне три печи, подле них бочки и кади с водой; вдоль закопченных стен — столы и скамьи, полки и поставцы; на поставцах — ендовы и чаши с приправами, на столах и полках — хлебы: ситные, крупитчатые, овсяные… Здесь же булки, сайки, калачи, крендели, сухари… Душно, чадно, в воздухе мучная пыль. Сумеречно, свет едва пробивается сквозь зарешеченные оконца.
Хлебная изба на Смоленской одна из самых больших в Москве. Жил Селиван Пупок — беды не ведал. Богател, хоромы в три жилья на Великом посаде отгрохал. Доволен был. Но тут лихая година пала: лютый голод навалился. Хлебные приставы на пекарню зачастили — назойливые, въедливые, дерзкие. Но лютей всех Афанасий Пальчиков, не целовальник — Малюта Скуратов!
Селиван Пупок молитву бормочет: авось творец небесный и отведет беду. А Пальчиков за хлебы принялся: взвесил один каравай, другой.
— Без обману, батюшка, хоть все перевешай. Блюду царев указ, — смирехонько журчал Селиван, а у самого душа не на месте: откушает или не откушает?
Откушал, скислился, поднес каравай к огню. Разломил на ломти, вновь пожевал. Выплюнул, зло глянул на хлебника.
— Опять воруешь? А не я ль на тебя трижды взыск налагал? Не я ль за подмес батоги обещал?
— Не было подмесу, Афанасий Якимыч! — закрестился Пупок. — То хлебец неудашный. Работный поздно в печь посадил. Недогляд.
— Недогляд? Айда к другой печи.
Но там хлебы вышли еще «неудашнее». С подмесом оказались не только караваи, но и булки, калачи, крендели.
— Горазд ты, Селиван, горазд, — покачал головой целовальник. — И воды подлил вдоволь, и мякины не пожалел.
— Работные обмишулились, отец родной! Спьяну… Вечор еще наклюкались. Утром пришли, а башку-то не опохмелили. Сусеки перепутали. Укажу плетьми выстегать.
— Буде! — крикнул Пальчиков и кивнул ярыжкам. — В Съезжую!
Хлебник побелел: в Съезжей могли и до смерти запороть. Поманил целовальника рукой.
— Погодь, батюшка… Дельце у меня к тебе. Зайдем-ка в прируб.
Селиван плотно прикрыл дверь и протянул целовальнику кожаный мешочек с серебром.
— Прими, батюшка Афанасий Якимыч, на государево дело.
Но Пальчиков осерчал пуще прежнего, огрел хлебника плеткой.
— Мздоимством не грешен!
Толкнул ногой дверь.
— Ярыжки!
На Москве диву дивились: бессребреник Афанасий Якимыч! При такой-то службе да чтоб к рукам не прилипло! Кругом мздоимец на мздоимце. Этот же праведник и святоша. Чуден Афанасий!
Однако никто не ведал его помыслов. А помыслы Пальчикова были с дальним прицелом. Давно чаял он выбиться в думные дворяне, денно и нощно о том молился. И не напрасно: слух о его радении до Бориса Годунова дошел, вот-вот Пальчикова в думные пожалует. То-то залебезят дружки и недруги.
Усердствовал Афанасий Якимыч!
Раздачей царской милостыни ведал дьяк Силантий Карпыч Демидов. Чуть утренняя заря в оконце, а Силантий Карпыч уже на Житном дворе. Упаси бог проспать! Дел — тьма тьмущая, царь доверил хлеб и деньги. А сирых, убогих да нищих — тысячи. Теперь вся Русь в голоде, отбою нет. Забот столь, что и соснуть некогда.
Обошел житницу. Подле амбаров — люди оружные. Много их, но меньше и нельзя: народ озверел.
Зашагал к задним (запасным) воротам, открыл волоковое оконце калитки. За воротами толпилась добрая сотня нищих; полуголые, в ветхих рубищах, с большими котомами.
— Седни еще боле налезло. Ладно ли? — глянув в оконце, молвил стрелецкий пятидесятник.
Дьяк промолчал, лишь в густую бороду хмыкнул. Служилый же продолжал с опаской:
— Еще подходят… Чужих нет ли? Кабы впросак йе попасть, Силантий Карпыч.
— Не попадем. Впущать сам буду.
Открыл калитку. Впуская голь, зорко всматривался в лица. Пятидесятник вел счет. Закрыли калитку на сто пятом нищеброде. Грязная, драная толпа потянулась за дьяком в Хлебную избу. Силантий Карпыч уселся в кресло, кивнул низенькому ушастому подьячему, склонившемуся над длинным столом.
— Пиши, Митрич… Отпущено по московке сирым и убогим, что со Сретенской да Рождественской слободы…
Подьячий усердно заскрипел пером.
— Сколь люду записывать?
— Пиши три сотни.
У подьячего застыло перо в руке, глаза полезли на лоб.
— Пиши, Митрич! — повысил голос дьяк.
Деньги Силантий Карпыч выдавал сам. Говорил степенно и важно:
— Молитесь за государя Бориса Федоровича. Долгого ему царствования и крепкого здравия.
Один из сермяжных, подбросив на ладони серебряную монету, молвил обидчиво:
— Царь-то указал по две московки выдать, а ты по одной. Не по-божески, батюшка.
— Не по-божески? — сузил глаза Силантий Карпыч. — Креста на тебе нет, Егорша, в семой раз приходишь. Не получишь боле!
— Прости, батюшка, прости, благодетель, — низко кланяясь, залебезил Егорша.
— То-то ли! А теперь ступайте к амбару.
Пятидесятник, выпроваживая сермяжных, покрикивал:
— Проворь, проворь! Не ровен час, Пальчиков нагрянет.
Нищеброды, набив сумы и кули хлебом, потрусили к задним воротам. Пятидесятник бурчал в пегую бороду: