Избранные произведения
Шрифт:
Мы объяснили нетерпеливо, наверное в сотый раз, что это имена американских граждан, которые, по нашим сведениям, были застигнуты войной в районе Буковины и Галиции, занятом русскими, и что американский посланник в Бухаресте передал нам этот список для расследования.
Офицер смотрел на нас сочувственно, но недоуменно:
— Но ведь многие из этих имен еврейские.
— Однако они американские граждане.
— А! А… — протянул он. — Вы хотите сказать, что евреи — американские граждане?
Мы подтвердили этот невероятный факт, и он не возражал нам, хотя видно было, что он нам не верит.
Затем офицер отдал распоряжения: мы не должны были покидать комнату ни при каких обстоятельствах.
— Можем ли мы расхаживать по комнате?
— Мне очень жаль, — передернул он плечами.
— Это нелепо, — сказал я. — В чем нас обвиняют? Я требую, чтобы нам разрешили снестись по телеграфу с нашими послами.
Он в нерешительности почесал себе затылок и вышел, бормоча, что спросит у своего начальника. Два казака немедленно поднялись по лестнице и начали расхаживать взад и вперед по маленькой передней перед нашей дверью, третий стоял на площадке внизу, четвертый поместился у парадной двери, а пятый взобрался на сарай, расположенный во дворе еврейского дома, прямо под нами, и устремил оттуда неподвижный взгляд на наше окно на третьем этаже гостиницы.
Посоветовавшись, мы с Робинсоном уселись и сочинили дипломатическую ноту русскому правительству, причем на английском языке, — специально, чтобы они потрудились над ее переводом. В ней мы официально извещали всех имеющих к этому отношение лиц, что с сегодняшнего дня мы отказываемся оплачивать наш счет в гостинице. Позвав казака, мы велели ему отнести письмо в штаб.
Было около двенадцати дня. Над широкой польской равниной медленно плыло июньское солнце, ударяя лучами по покатой железной крыше, расположенной прямо над нашими головами. Мы срывали с себя одежду, вещь за вещью, и далеко высовывались из окна, жадно ловя воздух. Слух о знатных пленниках, заключенных на верхнем этаже «Английской гостиницы», успел уже распространиться. Еврейская семья, жившая в доме под нами, высыпала из дверей и стояла, глазея на нас. За изгородью двора собралась молчаливая толпа горожан, тоже почти сплошь из евреев, и безмолвно глядела на наше окно. Они принимали нас за арестованных немецких шпионов.
В тот же вечер вернулся бритый офицер. Он передал нам разрешение отправить телеграммы посланникам и сообщил ответ генерала Иванова на нашу ноту: ему, мол, неизвестно, почему великий князь распорядился нас арестовать. Что же касается счета в гостинице, то это дело будет улажено.
Между тем наши телеграммы канули в безвестность; в течение восьми дней мы не получали ответа. Восемь дней прожили мы в затхлой атмосфере комнаты, находившейся под раскаленной железной крышей. Комнатка была пять шагов в длину и четыре в ширину. У нас не было никаких книг, кроме русско-французского словаря и «Сада пыток», утратившего свою прелесть после того, как мы перечитали его в шестой раз.
Позже, на пятый день, гашейн разыскал где-то в городе колоду карт, и мы занялись игрой в бридж. Играли мы до одури, до того, что еще теперь я вскрикиваю от ужаса при виде карт. Чтобы скоротать время, Робинсон нарисовал для меня городской дом и загородную виллу. Он набросал также роскошные городские резиденции для казаков и портреты самих казаков. Что же до меня, то я писал стихи, набрасывал план романа, вырабатывал фантастические планы побега. Через окно мы заигрывали с кухаркой из еврейского дома, расположенного под нами; мы обращались с речами к жителям, собиравшимся на улице; мы оглашали окрестности проклятиями и распевали непристойные песни; мы расхаживали взад и вперед; мы спали или пытались спать. И ежедневно мы проводили счастливые часы, сочиняя оскорбительные послания царю, Думе, Государственному совету, великому князю, генералу Иванову и его штабу. По нашему настоянию казак передавал их в штаб-квартиру [31] .
31
Прождав таким образом шестнадцать дней, Рид и Робинсон были освобождены и получили разрешение поехать в Петроград. — Прим. ред. ам. изд.
Каждый день рано утром приходил гашейн — молодой еврей со смуглым, красивым, но невыразительным лицом, обрамленным шелковистой каштановой бородой. За ним следовал недоверчивый казак.
— Morgen! — кричал он нам на ломаном немецком языке, как только мы высовывали нос из-под одеял. — «Was wollen sie essen heute?» [32]
— Что у вас есть? — был наш неизменный ответ.
— Spiegeleier-bifstek-kartoffeln-schnitzel-brot-butter-tschai [33] .
32
Доброе утро! Что вы хотите есть сегодня? (ломан. нем.). — Прим. перев.
33
**«Глазунья, бифштекс, картофель, шницель, хлеб, масло, чай. — Прим. перев.
И каждый день мы вынимали наш русско-французский словарь и трудились над ним, пытаясь внести разнообразие в меню. Но хозяин не умел читать по-русски и не понимал нас, когда мы произносили те или иные слова. Поэтому нам приходилось выбирать между яйцами, жестким бифштексом и телятиной и всякий раз запивать это неизменным чаем (не менее шести раз в день). На балконе под нашим окном кипел самовар, и время от времени один из нас бросался к дверям, отталкивая в сторону казака, перевешивался через перила лестницы и рявкал: «Гашейн!» Обеспокоенные казаки принимались бегать и звать, двери открывались, из них высовывались головы постояльцев, и, наконец, снизу доносился до нас гулкий крик.
— Что!
— Чай! — ревели мы. — Два чая — скорей!
Мы пытались было заказывать яйца к завтраку, но гашейн отказал нам.
— Яйца на второй завтрак, яйца на обед — это можно, — сказал он бесстрастно. — Но не к завтраку. Яйца на завтрак очень вредны…
Иногда душными вечерами, когда казак, стоявший внизу на дворе, уставал сторожить нас и отлучался, чтобы перехватить стаканчик, мы вылезали из нашего окна на крутую, покатую крышу и смотрели оттуда вниз на железные крыши и кишащие народом улицы города. К югу от нас на холме виднелись два древних шпиля большого старинного католического собора — современника тех славных дней, когда Станислав Понятовский был королем Польши. Ниже нас на теневой стороне улицы находилось ничем не замечательное приземистое здание, где помещались еврейская синагога и хедер — еврейское духовное училище. Из этого здания до нас днем и ночью доносилось заунывное гудение детских голосов, повторявших нараспев тексты из священных книг, и более низкие голоса раввинов и ребе, горячо обсуждавших запутанные вопросы религиозного права.
Прибой волн из России поднимался все выше и захлестывал этот город старой Польши. С нашей крыши видны были огромные воинские казармы и учреждения — огромные здания, фасады которых вытянулись на четверть мили в длину, совсем как в Петрограде. Восемь церквей, строящихся и законченных, возносили к небу свои забавные, луковичной формы башенки, окрашенные красной и голубой краской или отделанные серыми ромбовидными украшениями. Прямо против нашего окна находился Священный Холм. На нем над массой густо разросшихся деревьев возвышались шесть золотых луковиц-куполов, увенчивавших причудливые башни утонувшего в зелени монастыря. По вечерам и воскресеньям гудели и заливались басистые и звонкие колокола. Днем и ночью можно было видеть священников, расхаживавших по улицам. Это были люди с лицами фанатиков, с бородами и вьющимися, падавшими на плечи волосами. Они были одеты в серые или черные шелковые рясы, доходившие до земли. При встрече с ними евреи сходили с тротуара, уступая им дорогу. Теперь монастырь был превращен в военный госпиталь. Группы девушек в красивых белых косынках русского Красного Креста входили и выходили из больших ворот, где постоянно несли охрану двое часовых. Там всегда стояли кучки молчаливых людей, которые с любопытством смотрели через железную решетку. Время от времени раздавался мощный рев сирены. Возникнув вдали, он по мере приближения становился все сильнее и ниже, и вот вверх по крутой улице стремглав проносилась машина, набитая ранеными офицерами. Однажды проехала большая открытая машина, в которой корчился огромного роста человек, с трудом удерживаемый в лежачем положении четырьмя сестрами. Там, где у него был живот, виднелось кровавое месиво из мяса и лохмотьев. Все время, пока автомобиль подымался на Холм, он душераздирающе кричал. Так продолжалось до тех пор, пока деревья не скрыли машину и не заглушили крика.
Днем в уличном шуме города тонули все прочие звуки. Зато ночью можно было слышать, или скорее чувствовать, раскаты неприятельских орудий, стрелявших менее чем в двадцати милях от нас.
Ежедневно на наших глазах разыгрывалась трагедия евреев в России. По двору дома под нами надменно расхаживал стороживший нас казак. Он важничал здесь, как лорд, — этот смиреннейший раб русской военной машины. Дети, проходившие мимо, далеко обходили его. Девушки, приносившие ему чай, пытались улыбаться его грубым шуткам. Старики вежливо останавливались, чтобы поговорить с ним, но бросали на него взгляды, полные ненависти, как только он отворачивался от них.
Мы обратили внимание на то, что каждые два-три дня у всех евреев, молодых и старых, появлялся на груди маленький бумажный кружок. Однажды утром с таким значком к нам пришел гашейн. Это была дешевая гравюра с изображением дочери царя, великой княгини Татьяны.
— Зачем это, — спросил я, указывая на нее.
Он пожал плечами и сказал с горькой иронией.
— Сегодня день рождения великой княгини.
— Но я уже дважды видел на этой неделе на людях такую штуку.