Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Избранные произведения
Шрифт:

4. ДОБРО

Потерт сыромятный его тулуп, Ушастая шапка его, как склеп, Он вытер слюну с шепелявых губ И шепотом попросил на хлеб. С пути сучковатой клюкой нужда Не сразу спихнула его, поди: Широкая медная борода Иконой лежит на его груди! Уже, замедляя шаги на миг, В пальто я нащупывал серебро: Недаром премудрость церковных книг Учила меня сотворять добро. Но вдруг я подумал: к чему он тут, И бабы ему медяки дают В рабочей стране, где станок и плуг, Томясь, ожидают умелых рук? Тогда я почуял, что это — враг, Навел на него в упор очки, Поймал его взгляд и увидел, как Хитро шевельнулись его зрачки. Мутна голубень беспокойных глаз И, тягостный, лицемерен вздох! Купчина, державший мучной лабаз? Кулак, подпаливший колхозный стог? Бродя по Москве, он от злобы слеп, Ленивый и яростный паразит, Он клянчит пятак у меня на хлеб, А хлебным вином от него разит! Такому не жалко ни мук, ни слез, Он спящего ахает колуном, Живого закапывает в навоз И рот набивает ему зерном. Хитрец изворотливый и скупой, Он купит за рубль, а продаст за пять. Он смазчиком проползет в депо, И буксы вагонов начнут пылать. И если, по грошику наскоблив, Он выживет, этот рыжий лис, — Рокочущий поезд моей земли Придет с опозданием в социализм. Я холодно опустил в карман Зажатую горсточку серебра И в льющийся меж фонарей туман Направился, не сотворив добра. 1933

5. КРОВИНКА

Родная кровинка течет в ее жилах, И больно — пусть век мою слабость простит — От глаз ее жалких, от рук ее милых Отречься и память со счетов скостить. Выветриваясь, по куску выпадая, Душа искрошилась, как зуб, до корня. Шли годы, и эта ли полуседая, Тщедушная женщина — мать у меня? Убогая! Где твоя прежняя сила? Какою дорогой в могилу слегла? Влюблялась, кисейные платья носила, Читала Некрасова, смуглой была. Растоптана зверем, чье прозвище — рынок, Раздавлена грузом матрасов и соф, Сгорела на пламени всех керосинок, Пылающих в недрах кухонных Голгоф. И вот они — вечная песенка жалоб, Сонливость, да втертый в морщины желток, Да косо, по-волчьи свисающий на лоб, Скупой, грязноватый, седой завиток. Так попусту, так бесполезно и глупо Дотла допылала твоя красота! Дымящимся паром кипящего супа Весь мир от тебя заслонила плита! В истрепанных туфлях, потертых и рыжих, С кошелкой, в пальто, что не греет души, Привыкла блуждать между рыночных выжиг, Торгуясь, клянясь, скопидомя гроши. Трудна эта доля, и жребий несладок: Пугаться трамваев, бояться людей, Толкаться в хвостах продуктовых палаток, Среди завсегдатаев очередей. Но желчи не слышно в ее укоризне, Очаг не наскучил ей, наоборот: Ей быть и не снилось хозяйкою жизни, Но только властительницей сковород. Она умоляет: «Родимый, потише! Живи не спеша, не волнуйся, дитя! Давай проживем, как подпольные мыши, Что ночью глубокой в подвалах свистят!» Затем, что она исповедует примус, Затем, что она меж людьми как в лесу, — Мою угловатую непримиримость К мышиной судьбе я, как знамя, несу. Мне хочется расколдовать ее морок, Взять под руку мать, как слепое дитя, От противней чадных, от жирных конфорок Увесть ее на берег мира, хотя Я знаю: он будет ей чуден и жуток, Тот солнечный берег житейской реки… Слепую от шор, охромевшую в путах, Я всё ж поведу ее, ей вопреки! 1933

6. ДВОЙНИК

Два месяца в небе, два сердца в груди, Орел позади, и звезда впереди. Я поровну слышу и клекот орлиный, И вижу звезду над родимой долиной: Во мне перемешаны темень и свет, Мне Недоросль — прадед, и Пушкин — мой дед. Со мной заодно с колченогой кровати Утрами встает молодой обыватель, Он бродит, раздет, и немыт, и небрит, Дымит папиросой и плоско острит. На сад, что напротив, на дачу, что рядом, Глядит мой двойник издевательским взглядом, Равно неприязненный всем и всему, — Он в жизнь в эту входит, как узник в тюрьму. А я человек переходной эпохи… Хоть в той же постели грызут меня блохи, Хоть в те же очки я гляжу на зарю И тех же сортов папиросы курю, Но славлю жестокость, которая в мире Клопов выжигает, как в затхлой квартире, Которая за косы землю берет, С которой сегодня и я в свой черед Под знаменем гезов, суровых и босых, Вперед заношу мой скитальческий посох… Что ж рядом плетется, смешок затая, Двойник мой, проклятая косность моя? Так, пробуя легкими воздух студеный, Сперва задыхается новорожденный, Он мерзнет, и свет ему режет глаза, И тянет его воротиться назад, В привычную ночь материнской утробы; Так золото мучат кислотною пробой, Так все мы в глаза двойника своего Глядим и решаем вопрос: кто кого? Мы вместе живем, мы неплохо знакомы, И сильно не ладим с моим двойником мы: То он меня ломит, то я его мну, И, чуть отдохнув, продолжаем войну. К эпохе моей, к человечества маю Себя я за шиворот приподымаю. Пусть больно от этого мне самому, Пускай тяжело, — я себя подыму! И если мой голос бывает печален, Я знаю: в нем фальшь никогда не жила!.. Огромная совесть стоит за плечами, Огромная жизнь расправляет крыла! <1934>

7. БРОДЯГА

Есть у каждого бродяги Сундучок воспоминаний. Пусть не верует бродяга И ни в птичий грай, ни в чох,— Ни на призраки богатства В тихом обмороке сна, ни На вино не променяет Он заветный сундучок. Там за дружбою слежалой, Под враждою закоптелой, Между чувств, что стали трухлой Связкой высохших грибов, — Перевязана тесемкой И в газете пожелтелой, Как мышонок, притаилась Неуклюжая любовь. Если якорь брига выбран, В кабачке распита брага, Ставни синие забиты Навсегда в родном дому,— Уплывая, всё раздарит Собутыльникам бродяга, Только этот желтый сверток Не покажет никому… Будет день: в борты, как в щеки, Оплеухи волн забьют — и «Все наверх! — засвищет боцман. — К нам идет девятый вал!» Перед тем как твердо выйти В шторм из маленькой каюты, Развернет бродяга сверток, Мокрый ворот разорвав. И когда вода раздавит В трюме крепкие бочонки, Он увидит, погружаясь В атлантическую тьму: Тонколицая колдунья, Большеглазая девчонка С фотографии грошовой Улыбается ему. 1934

8. ДОРОШ МОЛИБОГА

Своротя в лесок немного С тракта в город Хмельник, Упирается дорога В запущенный пчельник. У плетня прохожих сторож Окликает строго. Нелюдим безногий Дорош, Старый Молибога. В курене его лежанку Подпирают колья. На стене висит берданка, Заряжена солью. Зелены его медали И мундир заштопан, Очи старые видали Бранный Севастополь. Только лучше не касаться Им виданных видов. Ушел писаным красавцем, Пришел — инвалидом. Скрипит его деревяшка, Свистят ему дети. Ой, как важко, ой, как тяжко Прожить век на свете! Сорок лет он ставит ульи, Вшей в рубахе ищет. А носатая зозуля На яворе свищет. Жена его лежит мертвой, Сыны бородаты,— Свищет семьдесят четвертый, Девяносто пятый. Лишь от дочери Глафиры С ним остался внучек. Дорош хлопчика цифири, Писанию учит. Раз в году уходит старый На село в сочельник. Покушает кутьи-взвара — И опять на пчельник. Да еще на пасху к храму В деревню, где вырос, Прибредет и станет прямо С певчими на клирос, Слепцу кинет медяк в чашку, Что самому дали. Скрипит его деревяшка, На груди — медали. Что с людьми стряслось в столице — Не поймет он дел их. Только стал народ делиться На красных и белых. Да от тех словес ученых, От мирской гордыни Станут ли медвяней пчелы, Сахарнее дыни? Никакого от них прока. Ни сыро ни сухо… Сие — речено в пророках — Томление духа. Жарок был дождем умытый Тот солнечный ранок. Пахло медом духовитым От черемух пьяных. У Дороша ж, хоть и жарко, Ломит поясницу, Прикорнул он на лежанку. Быль сивому снится. Сон голову к доскам клонит, Как дыню-качанку… Несут вороные кони На пчельник тачанку. В ней сидят, хмельны без меры, Шумны без причины, Удалые офицеры, Пышные мужчины. У седых смушковых шапок Бархатные тульи. Сапогами они набок Покидали ульи. Стали, лаючись погано, Лакомиться медом, Стали сдуру из наганов Стрелять по колодам, По белочке-баловнице, Взлетевшей на тополь. Дорошу ж с пальбы той снится Бранный Севастополь. Закоперщик и заводчик Всех делов греховных, Выдается середь прочих Усатый полковник. Зубы у него — как сахар, Усы — как у турка, Волохатая папаха, Косматая бурка. И бежит — случись тут случай — На тот самый часик С речки Молибогин внучек, Маленький Ивасик. Он бегом бежит оттуда, Напуган стрельбою, Тащит синюю посуду С зеленой водою. Увидал его и топчет Ногами начальник, Кричит ему: «Поставь, хлопчик, На голову чайник! Не могу промазать мимо, Попаду не целя. Разыграем пантомиму Из „Вильгельма Телля“!» Он платочком ствол граненый Обтирает белым, Подымает вороненый Черный парабеллум. Покачнулся цвет черемух, Звезды глав церковных. Друзья кричат: «Промах! Промах, Господин полковник!» Видно, в очи хмель ударил И замутил мушку. Погиб парень, пропал парень, А ни за понюшку! Выковылял на пасеку Старый Молибога. «Проснись, проснись, Ивасику, Усмехнись немного!» Брось, чудак! Пустяк затеял! Пуля бьется хлестко. Ручки внуковы желтее Церковного воска. Скрипит его деревяшка, На труп солнце светит… Ой, как важко, ой, как тяжко Жить с людьми на свете! С того памятного ранку Дорош стал сутулей. Он забил свою берданку Не солью, а пулей. А до города дорога — Три версты, не дале. Надел мундир Молибога, Нацепил медали… За то дело за правое И совесть не взыщет! В пути ему на яворе Зозуленька свищет. Насвистала сто четыре. Чтой-то больно много… На полковницкой квартире Стоит Молибога. Свербит стертая водянка, И ноги устали. На плече его — берданка, На груди — медали. Денщик угри обзирает В зеркальце стеклянном, Русый волос натирает Маслом конопляным. Сапоги — игрушки с виду, Чай, ходить легко в них… «Спытай, друже: к инвалиду Не выйдет полковник?» Лебедем из кухни статный Денщик выплывает, Ворочается обратно, Молвит: «Почивают». В мундир въелся, как обида, Колючий терновник… «Так не выйдет к инвалиду Говорить полковник?» И опять из кухни статный Денщик выплывает. Ворочается обратно, Молвит: «Выпивают». Подали во двор карету, И вышел из спальни Малость выпивший до свету Румяный начальник. Зубы у него — как сахар, Усы — как у турка, Волохатая папаха, Косматая бурка. Стоит в кухне Молибога На той деревяшке, Блестят на груди убого Круглые медяшки. Так и виден Севастополь В воинской осанке. Весь мундир его заштопан, На плече — берданка. «Что тут ходят за герои Крымской обороны? Ну, в чем дело? Что такое? Говори, ворона!» Дорош заложил патроны, Отвечает строго: «Я не знаю, кто ворона, А я — Молибога. Я судьбу твою открою, Как сонник-толковник. С севастопольским героем Говоришь, полковник! Я с дитятей не проказил, По садкам не лажу, А коли уж ты промазал, Так я не промажу!» Побежал на полуслове Полковник к карете. Грянь, берданка! Нехай злое Не живет на свете! Валится полковник в дверцы Срубленной ольхою, Он хватается за сердце Белою рукою, Никнет головой кудрявой И смертельно дышит… За то дело за правое И совесть не взыщет!.. Наставили в Молибогу Кадеты наганы, Повесили Молибогу До горы ногами. Торчит его деревяшка, Борода — как знамя… Ой, как важко, ой, как тяжко Страдать за панами! Большевики Молибогу Отнесли на пчельник, Бежит мимо путь-дорога В березняк и ельник. Он закопан между ульев, Дынных корневищей, Где носатая зозуля На яворе свищет. 1934

9. ПРИДАНОЕ

В тростниках просохли кочки, Зацвели каштаны в Тусе, Плачет розовая дочка Благородного Фердуси: «Больше куклы мне не снятся, Женихи густой толпою У дверей моих теснятся, Как бараны к водопою. Вы, надеюсь, мне дадите Одного назвать желанным. Уважаемый родитель! Как дела с моим приданым?» Отвечает пылкой дочке Добродетельный Фердуси: «На деревьях взбухли почки. В облаках курлычут гуси. В вашем сердце полной чашей Ходит паводок весенний, Но, увы: к несчастью, ваши Справедливы опасенья. В нашей бочке — мерка риса, Да и то еще едва ли. Мы куда бедней, чем крыса, Что живет у нас в подвале. Но уймите, дочь, досаду, Не горюйте слишком рано: Завтра утром я засяду За сказания Ирана, За богов и за героев, За сраженья и победы И, старания утроив, Их окончу до обеда, Чтобы вился стих чудесный Легким золотом по черни, Чтобы шах прекрасной песней Насладился в час вечерний. Шах прочтет и караваном Круглых войлочных верблюдов Нам пришлет цветные ткани И серебряные блюда, Шелк и бисерные нити, И мускат с инбирем пряным, И тогда, кого хотите, Назовете вы желанным». В тростниках размокли кочки, Отцвели каштаны в Тусе, И опять стучится дочка К благодушному Фердуси: «Третий месяц вы не спите За своим занятьем странным. Уважаемый родитель! Как дела с моим приданым? Поглядевши, как пылает Огонек у вас ночами, Все соседи пожимают Угловатыми плечами». Отвечает пылкой дочке Рассудительный Фердуси: «На деревьях мерзнут почки, В облаках умолкли гуси, Труд — глубокая криница, Зачерпнул я влаги мало, И алмазов на страницах Лишь немного заблистало. Не волнуйтесь, подождите, Год я буду неустанным, И тогда, кого хотите, Назовете вы желанным». Через год просохли кочки, Зацвели каштаны в Тусе, И опять стучится дочка К терпеливому Фердуси: «Где же бисерные нити И мускат с инбирем пряным? Уважаемый родитель! Как дела с моим приданым? Женихов толпа устала Ожиданием томиться. Иль опять алмазов мало Заблистало на страницах?» Отвечает гневной дочке Опечаленный Фердуси: «Поглядите в эти строчки, Я за труд взялся не труся, Но должны еще чудесней Быть завязки приключений, Чтобы шах прекрасной песней Насладился в час вечерний. Не волнуйтесь, подождите, Разве каплет над Ираном? Будет день, кого хотите, Назовете вы желанным». Баня старая закрылась, И открылся новый рынок. На макушке засветилась Тюбетейка из сединок. Чуть ползет перо поэта И поскрипывает тише. Чередой проходят лета, Дочка ждет, Фердуси пишет. В тростниках размокли кочки, Отцвели каштаны в Тусе. Вновь стучится злая дочка К одряхлелому Фердуси: «Жизнь прошла, а вы сидите Над писаньем окаянным. Уважаемый родитель! Как дела с моим приданым? Вы, как заяц, поседели, Стали злым и желтоносым, Вы над песней просидели Двадцать зим и двадцать весен. Двадцать раз любили гуси, Двадцать раз взбухали почки. Вы оставили, Фердуси, В старых девах вашу дочку». — «Будут груши, будут фиги, И халаты, и рубахи. Я вчера окончил книгу И с купцом отправил к шаху. Холм песчаный не остынет За дорожным поворотом — Тридцать странников пустыни Подойдут к моим воротам». Посреди придворных близких Шах сидел в своем серале. С ним лежали одалиски, И скопцы ему играли. Шах глядел, как пляшут триста Юных дев, и бровью двигал. Переписанную чисто Звездочет приносит книгу: «Шаху прислан дар поэтом, Стихотворцем поседелым…» Шах сказал: «Но разве это — Государственное дело? Я пришел к моим невестам, Я сижу в моем гареме. Тут читать совсем не место И писать совсем не время. Я потом прочту записки, Небольшая в том утрата». Улыбнулись одалиски, Захихикали кастраты. В тростниках просохли кочки, Зацвели каштаны в Тусе. Кличет сгорбленную дочку Добродетельный Фердуси: «Сослужите службу ныне Старику, что видит худо: Не идут ли по долине Тридцать войлочных верблюдов?» «Не бегут к дороге дети, Колокольцы не бренчали, В поле только легкий ветер Разметает прах песчаный». На деревьях мерзнут почки, В облаках умолкли гуси, И опять взывает к дочке Опечаленный Фердуси: «Я сквозь бельма, старец древний, Вижу мир, как рыба в тине. Не стоят ли у деревни Тридцать странников пустыни?» «Не бегут к дороге дети, Колокольцы не бренчали. В поле только легкий ветер Разметает прах песчаный». Вот посол, пестро одетый, Все дворы обходит в Тусе: «Где живет звезда поэтов — Ослепительный Фердуси? Вьется стих его чудесный Легким золотом по черни, Падишах прекрасной песней Насладился в час вечерний. Шах в дворце своем — и ныне Он прислал певцу оттуда Тридцать странников пустыни, Тридцать войлочных верблюдов, Ткани солнечного цвета, Полосатые бурнусы… Где живет звезда поэтов — Ослепительный Фердуси?» Стон верблюдов горбоносых У ворот восточных где-то, А из западных выносят Тело старого поэта. Бормоча и приседая, Как рассохшаяся бочка, Караван встречать — седая — На крыльцо выходит дочка: «Ах, медлительные люди! Вы немножко опоздали. Мой отец носить не будет Ни халатов, ни сандалий. Если шитые иголкой Платья нашивал он прежде, То теперь он носит только Деревянные одежды. Если раньше в жажде горькой Из ручья черпал рукою, То теперь он любит только Воду вечного покоя. Мой жених крылами чертит Страшный след на поле бранном. Джина близкой-близкой смерти Я зову моим желанным. Он просить за мной не будет Ни халатов, ни сандалий… Ах, медлительные люди! Вы немножко опоздали». Встал над Тусом вечер синий, И гуськом идут оттуда Тридцать странников пустыни, Тридцать войлочных верблюдов. 1935

10. СЕРДЦЕ

(Бродячий сюжет)

Девчину пытает казак у плетня: «Когда ж ты, Оксана, полюбишь меня? Я саблей добуду для крали своей И светлых цехинов, и звонких рублей!» Девчина в ответ, заплетая косу: «Про то мне ворожка гадала в лесу. Пророчит она: мне полюбится тот, Кто матери сердце мне в дар принесет. Не надо цехинов, не надо рублей, Дай сердце мне матери старой твоей. Я пепел его настою на хмелю, Настоя напьюсь — и тебя полюблю!» Казак с того дня замолчал, захмурел, Борща не хлебал, саламаты не ел. Клинком разрубил он у матери грудь И с ношей заветной отправился в путь: Он сердце ее на цветном рушнике Коханой приносит в косматой руке. В пути у него помутилось в глазах, Всходя на крылечко, споткнулся казак. И матери сердце, упав на порог, Спросило его: «Не ушибся, сынок?» 1935

11. ПЕВЕЦ

Тачанки, и пулеметы, И пушки в серых чехлах. Походным порядком роты Вступают в мирный кишлак. Вечерний шелковый воздух, Оранжевые костры, Хивы золотые звезды И синие — Бухары. За ними бегут ребята, Таща кувшины воды, На мокром песке рябят их Маленькие следы. Ребята гудят, как мухи, Жужжат, как пчелы во ржи, Их гонят в дома старухи, Не снявшие паранджи. Они их берут за спину И тащат на голове. Учитель, глотая хину, Справляется: что в Москве? И вот дымится и тухнет Сырой кизяк, запылав. В круглой походной кухне Варится жирный пилав. У нас, в комнатенке тесной, Слышно, как там, в ночи, Поют гортанные песни Пленные басмачи. Уже сухую солому Настлали на ночь в углы, Но входит хозяин дома Таджик Магомет-оглы. Он нам, как единоверцам, Отвешивает поклон, Рукою ко лбу и сердцу Легко касается он, Мы смотрим с немым вопросом, С невольной дрожью в душе: Ему не хватает носа, Недостает ушей. И он невнятно бормочет, И речь его как туман. Тогда встает переводчик Селим-ага-Сулейман. Не говоря ни слова, Он стелет на пол кошму, Приносит манерку плова И чай подает ему. «Гостеприимства ради, Друзья, мы не будем злы К наследнику шейха Сади — Певцу Магомет-оглы. Слова его — нить жемчужин, Трубы драгоценный звон, И усладить наш ужин Песней желает он». Ночь. Мы сидим раздеты, С трубками, по углам, И пеструю речь поэта Селим переводит нам. «Я жил пастухом у бая, Когда в гнезде у орла Азия голубая Наложницею спала. Пахал чужие опушки Я на чужих волах, Под щеку вместо подушки Подкладывал я кулак. Котомка — и вот он весь я, — Котомка, посох и пот! И, может быть, только песня В котомку ту не войдет — О том, что мор в Тегеране, Восток бездомен и сир, Но, словно курдюк бараний, Налился жиром эмир. Я правду пел, а не блеял, И песня была горька, Она бывала кислее Кобыльего молока. Когда я слагал рубаи, Колючие, как мечи, „Молчи!“ — говорили баи, Шипели муллы: „Молчи!“ Но след у неправды топок, С ней нечем делиться мне, Стихи, как цветущий хлопок, Летели по всей стране. Народ умирал в печали, Я пел, а время текло, И четверо постучали Нагайками мне в стекло, Меня повалили на пол, В мешок впихнули меня, Заткнули мне горло кляпом И кинули на коня. Два дня мы неслись. На третий В лучах рассветной игры Зареяли минареты Игрушечной Бухары. В тюрьму принесли мне к ночи Шашлык и сладкий инжир, Тогда я узнал, что хочет Беседы со мной эмир. Закат окровавил горы, Когда, перстнями звеня, На коврике из Ангоры Властитель принял меня. Заря пылала и тухла, Обуглившись по краям, В руке веснушчатой, пухлой Дымился длинный кальян. „Не преклоняй колена, Отри утомленья пот! — (Он сладок был, как измена, И ласков, как тот, кто лжет.) Не каждый имеет право Певцу подвести коня! Твоя прекрасная слава Домчалась и до меня. Недаром в свои тетради Переписал я сам Слова, что промолвил Сади И обронил Хаям. Догадки меня загрызли: Откуда берете вы Такие слова — из жизни Иль просто из головы?“ Я видел: он врет, лисица! Он льстит, но прячет глаза! И, вынув обрывки ситца, Я вытерся и сказал: „Эмир! Это дело тонко! Возьмешь ли из головы Кривые ножки ребенка, Скупые слезы вдовы? Нет! Песня приходит в уши, Когда, быка заколов, Ты лучшую четверть туши Казне относишь в налог, Когда в богатых амбарах Тебе не дают зерна. В кофейнях и на базарах Весь день толчется она И видит, как, прежде сонный, Народ теряет покой Под щедрой, под благословенной, Под мудрой твоей рукой. Она проходит сквозь сердце, Скисая в нем и бродя, Чтоб сделаться крепче перца, Живительнее дождя, Став черного кофе гуще, Коль совесть твоя чиста, Могущественной, влекущей Она выходит в уста!“ Эмира дряблые щеки Бурели, как кирпичи, Смешным голоском девчонки Эмир завопил: „Молчи!“ Он кинул в меня кинжальчик, Но, словно ветку в цвету, Широкобедрый мальчик Поймал его на лету. „Мудрец печется о пчелах, Но истребляет ос! Дурак! Не слишком ли долог Твой вездесущий нос? Тобой развращен, сорока, Народ начинает клясть Коран и знамя пророка, Мою священную власть! Чтоб проучить невежу, Запру я песню твою: И нос я этот отрежу, И рот я этот зашью! Дабы доносился глуше К тебе неутешный плач, Саблей отрубит уши Завтра тебе палач! Палач души твоей дверцы Захлопнет, как птичью клеть!“ — „Но если он вырвет сердце, То что же будет болеть?“ — „Не бойся! Его клещами Не вытащат палачи! Помни меня в печали: Живи, томись, молчи!“ Погибель душе эмира! Я стал после трех ночей Круглее головки сыра По милости палачей. Из лап их в смертном поте Ушел Магомет-оглы. Вглядитесь — и вы найдете У губ моих след иглы. Скитаясь, подобно тени, Я дожил до дня, когда Нам справедливый Ленин Дал пастбища и стада, Пять ярких лучей свободы Горели в звезде Москвы! Я прожил долгие годы, Но жизнь мне открыли вы. Я стар, но с каждым дыханьем Ненависть горячей! Стихи! Их поют дехкане, Бьющие басмачей. Поэтом и страстотерпцем — Так я покину мир. Эмир оставил мне сердце, И он ошибся, эмир!» Разгладив полы халата, Вздохнул умолкший старик, Мы слышим, как, мчась куда-то, Бормочет пьяный арык. Мы слышим в комнате тесной, Как рядом с нами в ночи Поют гортанные песни Пленные басмачи. Матов рассветный воздух, Стали не так остры Хивы золотые звезды И синие — Бухары. Но зоркий прожектор косо Ползет по темным полям… Выходит наш гость безносый И дню говорит: «Селям!» <1936>

12. ГРИБОЕДОВ

Помыкает Паскевич, Клевещет опальный Ермолов… Что ж осталось ему? Честолюбие, холод и злость. От чиновных старух, От язвительных светских уколов Он в кибитке катит, Опершись подбородком на трость. На груди его орден. Но, почестями опечален, В спину ткнув ямщика, Подбородок он прячет в фуляр. Полно в прятки играть. Чацкий он или только Молчалин — Сей воитель в очках, Прожектер, Литератор, Фигляр? Прокляв английский клоб, Нарядился в халат Чаадаев, В сумасшедший колпак И в моленной сидит, в бороде. Дождик выровнял холмики На островке Голодае, Спят в земле декабристы, И их отпевает… Фаддей! От мечты о равенстве, От фраз о свободе натуры, Узник Главного штаба, Российским послом состоя, Он катит к азиятам Взимать с Тегерана куруры, Туркменчайским трактатом Вколачивать ум в персиян. Лишь упрятанный в ящик, Всю горечь земную изведав, Он вернется в Тифлис. И, коня осадивший в грязи, Некто спросит с коня: «Что везете, друзья?» — «Грибоеда. Грибоеда везем!» — Пробормочет лениво грузин. Кто же в ящике этом? Ужели сей желчный скиталец? Это тело смердит, И торчит, указуя во тьму, На нелепой дуэли Нелепо простреленный палец Длани, коей писалась Комедия «Горе уму». И покуда всклокоченный, В сальной на вороте ризе, Поп армянский кадит Над разбитой его головой, Большеглазая девочка Ждет его в дальнем Тебризе, Тяжко носит дитя И не знает, Что стала вдовой. <1936>

13–14. ДВЕ ПЕСНИ ПРО ПАНА

1. «Настегала дочку мать крапивой…»

Настегала дочку мать крапивой: «Не расти большой, расти красивой, Сладкой ягодкой, речной осокой, Чтоб в тебя влюбился пан высокий, Ясноглазый, статный, черноусый, Чтоб дарил тебе цветные бусы, Золотые кольца и белила. Вот тогда ты будешь, дочь, счастливой». Дочка выросла, как мать велела: Сладкой ягодкою, королевой, Белой лебедью, речной осокой, И в нее влюбился пан высокий, Черноусый, статный, ясноглазый, Подарил он ей кольцо с алмазом, Пояс драгоценный, ленту в косы… Наигрался ею пан — и бросил! Юность коротка, как песня птичья, Быстро вянет красота девичья, Иссеклися косы золотые, Ясный взор слезинки замутили. Ничего-то девушка не помнит, Помнит лишь одну дорогу в омут, Только тише, чем кутенок в сенцах, Шевельнулась дочь у ней под сердцем. Дочка в пана родилась — красивой. Настегала дочку мать крапивой: «Не расти большой, расти здоровой, Крепкотелой, дерзкой, чернобровой, Озорной, спесивой, языкатой, Чтоб тебя не тронул пан проклятый. А придет он, потный, вислоусый, Да начнет сулить цветные бусы, Пояс драгоценный, ленту в косы, — Отпихни его ногою босой, Зашипи на пана, дочь, гусыней, Выдери его глаза косые!»

2. «Белый цвет вишневый отряхая…»

Белый цвет вишневый отряхая, Стал Петро перед плетнем коханой. Он промолвил ей, кусая губы: «Любый я тебе или не любый? Прогулял я трубку-носогрейку, Проиграл я бритву-самобрейку. Что ж! В корчме поставлю шапку на кон И в леса подамся к гайдамакам!» «Уходи, мужик, — сказала Ганна.— Я кохаю не тебя, а пана.— И шепнула, сладко улыбаясь: — Кровь у пана в жилах — голубая!» Два денька гулял казак. На третий У криницы ночью пана встретил И широкий нож по рукоятку Засадил он пану под лопатку. Белый цвет вишневый отряхая, Стал Петро перед плетнем коханой. А у Ганны взор слеза туманит, Ганна руки тонкие ломает. «Ты скажи, казак, — пытает Ганна,— Не встречал ли ты дорогой пана?» Острый нож в чехле кавказском светел. Отвечает ей казак: «Не встретил». Нож остер, как горькая обида. Отвечает ей казак: «Не видел». Рукоятка у ножа резная. Отвечает ей казак: «Не знаю. Только ты пустое толковала, Будто кровь у пана — голубая!» 1936
Поделиться с друзьями: