Калуга первая (Книга-спектр)
Шрифт:
Но заглянув в себя поглубже, этот человек увидел такую бездну - эхо до краев не достает, где помимо тройки да матерщины ещё и скрытая признательность к Ксении, тоска по дочери, груз неосмысленного времени, сомнения и робость, упрямство и ещё тысячи понятий и чувств, оттенков и штрихов, от которых нет ни покоя, ни удовлетворения. И холод там зверский от затянувшегося тупика.
И отпрянул Строев от бездны, перевел взгляд на внешний мир, задышал часто.
"Повременить, повременить. Покуда хлеб есть, можно кое-кому и в бездну заглядывать, выколупывать и оттуда страстишки, а нет его - население поубавится, и снова будем заглядывать, материалисты... Жив я, жив - в этом-то все и счастье."
Отдышавшись, вошел в подъезд Кузьмы Бенедиктовича.
Без Родины Леонид Павлович, ой, без Родины. Что, разве Татарский пролив, Уссурийская тайга или Нагаевская бухта - это Россия? Разве начитавшийся Толстых, Гоголей и Достоевских, русский по паспорту Строев и есть тот русский, что кормил Гоголя и Достоевского да мучил Толстого? Знал наверняка Леонид Павлович, что через столько-то тысяч лет изменятся географические карты и быстро высохнет роса воспоминаний в памяти последних потомков. И какие же смертоносные вихри будут предшествовать таким вот этническим метаморфозам! Так где же Родина? Зачем беречь убогие души, взывая о пристанище для бездомной души, когда лучше не знать, что Родина твоя - весь этот мир да каждая частичка в движении - океаны, материки и звезды, души взаимные. Дьявольская это нагрузка, чтобы ещё человеком оставаться. Вот они звезды, вот материки, жуки и паутинки, а где искать их, эти души? Выйти на центральную площадь, ворваться в прямой эфир и проорать:
– Единственное, чего я желаю - это понимания того, что творится у меня в душе! Где ты, равный равному, где мой толкователь и ученик? Отзовись!
Вся и петрушка, думал Строев, что человек уникален. Тоже мне счастье. От этой уникальности и торчишь среди других столбов, как олух. Выплескиваешь свои эмоции и суждения, не в силах соединить их в единый смысл, служишь этому чертову, неведомому богу. Нигилисты драные! Пусть теперь лучше попишут, а я посмеюсь. Куплю книжку, почитаю и проявлю остроту ума: хорошо, дурачок, пишешь! И отзыв ему: мол, как вы помогли, нарисовали, разъяснили, был бы без вас баран бараном, смеялся и сморкался, умница, одним словом, давай ещё на гора, ворочай, покажи, че видел, не забудь ни один свой день, все на бумагу, хроникер бесценный. Поддержу и снова книжку куплю - так хоть умнее себя почувствую, чем самому эти письма получать.
И страдал Строев. Не понимал, что именно не то в хороших книжках, почему так лживо, преднамеренно, ненужно при всей этой реалистичности и вымышленности. Когда-то говорили с Кузьмой, что книжки делают самих авторов, а не читателей, а сколько именитых ни встречал - обыкновенные тузы. Туз он и есть туз - карта.
Вот и вспомнил он, как в 2033 году приносил ему парень рукописную книжонку - "Ожидание", что ли, называлась. Никогда на отталкивал от себя молодых, в основном этим Светлана Петровна занималась, и не настал тогда ещё 1996 год, когда отринул Леонид Павлович свое признание. И очень его, по началу, заинтересовал тот парень, потому еще, что Кузьмой его звали.
Он так и сказал: "Кузьма", а сам уже не юношеского возраста. Принял Леонид Павлович рукопись, листал, ничего не понял, калейдоскоп какой-то, но черт-те от чего тревога зародилась и даже не по поводу рукописи, а так - не по себе сделалось: ходят, понимаешь, бродят с листочками по России из года в год, и не то чтобы подсиживают, а как-то тошно сделалось, и темы не очень уж чтобы резкие, все больше о рукописях в рукописях, все больше слоистые и бесфабульные, а вот как-то заболело внутри, заныло в мозгах то непонятной досады, - "хватит" в ушах зазвучало. И это самое "хватит" оскорбило тогда Леонида Павловича, будто заразились мозги от рукописи. "Тоже мне, недоумки!
– ярился он тогда на Светлану Петровну, - заползали, "Ожидание" притащил. А чего ждать? Всего дождались, свобод полон рот, какой дурак об этих ожиданиях печатать будет, ума, что ли, совсем нет, чтобы не понимать этого! Сами не знают, на что подстрекают, так нет, напролом - "Ожидание", из меня же и дурака делают, чтоб я ему, как мальчишке, от ворот поворот. Что, не так что ли?" "Так, Ленечка, так. Придет, я ему и всучу по-русски, без слов."
Знал Леонид Павлович, как она всучит - с улыбочкой сверхпревосходства. Только недругов и наживает. "Ладно, - сказал и скривился от раздражения, я сам с ним поговорю," но Кузя не пришел, прислал письмо с девчонкой, светлой такой, тоненькой, как паутина, с глазами чистыми и доверчивыми до слез. "Так, мол, и так, - написал в письме, - это вам подарок, ибо есть что-то в вас, улетаю надолго, не поминай лихом, дедушка." Строев аж подпрыгнул - "дедушка"! Язвее придумать и не мог Кузя! Леониду Павловичу тогда сорок шесть шарахнуло, Леночка, как бабочка порхает, забот материнства не ведает, не целовалась-то, наверное, ещё ни разу - а тут дедушка. Дал бы Леонид Павлович плюху этому Кузьме. Хотел на девчонке зло сорвать, а та уж в подъезде по ступенькам сандаликами хлопает. Банда какая-то. Тоже мне - начинающий - тридцать с гаком. Леонид Павлович в твое время на пять языков переведен был, - дурак, раз не печатают.
И со спокойной совестью сел за роман.
Но тоска, как болезнь нахлынула, когда взялся за ручку и посмотрел на белый листок, на котором написать мог кто хочешь и что угодно, и как разобрать - где шелуха, а где зернышки, все критерии размыты. Или этот Кузя на скрываемого внучонка Светланы Петровны указывает, на плод ранней любви, который в приют сдала? Стал выслеживать, время на шпионство убил, стыд-то какой, по магазинам за ней мотался, справки наводил, выпытывал намеками. Так что она догадалась, расплакалась, каялась и божилась в ночи, что до Леонида Павловича был тот да тот, а ребеночков не было, что она и так невезучая и пустопорожняя, совсем как не женщина, а он ещё её унижает, и что она ради него, и вообще она - хны, хны, хны. Леонид Павлович дал выход мужской жалости, сам себе от этого противен стал, не покаялся, что подозревал из-за этого намека Кузи-пислянтишки - дедушкой обозвал негодяй. "Сожги её, сожги, Ленечка, дурная она, несчастье нам принесет!" - горячо шептала Светлана Петровна. "Рукописи не горят!" - гордо объяснил ей. Но тут в голову пришла любопытная идея. Простая, как день. И он пошел за этой рукописью, чтобы наделать из неё самолетиков или пустить на сортирку, унизить обидчика, изжевать да выплюнуть - все равно, раз не горят, так гниют, подержи их только подольше в сыром месте.
Светлана Петровна благодушно расхлесталась на кровати, помятая да потисканная, испытывая блаженство после счастливо пролитых слез, когда муж вдруг заорал из кабинета: "Черт бы тебя подрал!" И она, как была, так и побежала. Держал он в руках пустую папку и листочек. "Кто заходил в кабинет? Говори, кого заводила сюда?" "Как можно, Леня! Никто, Леня! Я же знаю, что ты этого не выносишь." "Ах, выкрал, шельмец!
– то ли радостно, то ли отчаянно вскричал.
– Ну уголовник, Кузя!" И отдал Светлане Петровне листок. Она прочитала:
"Извини, дедушка, я приду, чтобы тебя утешить, гораздо позже. Потерпи еще, милый дедуся, твой Кузя."
Но что интересно: с той поры стало полегче Леониду Павловичу, отошло от сердца это неясное ожидание чего-то, и не казалось уже, что бродят по России в таком невероятном количестве эти потрепанные кустари с рукописями. Но ведь до чего бандит! И не откажешь в смелости и трезвой оценке - понял, что слаба вещица и забрал. Молодец, Кузя!
И хорошо бы работалось, если бы не эти срочные телеграммы, не хрупкость человеческих тел.
...И вот теперь Леонид Павлович шагал по ступенькам, приближаясь к дверям несчастья, вновь купаясь в море тоски, плывя на спине не зная куда, с мольбой взирая в зеркальное небо.
* * *
Это случилось поздней ночью, и об этом никто так и не узнал. Кузьма лежал и смотрел на мертвую стену перед собой. И нет слов, способных объяснить его состояние. Наверное, это прорвался сдерживаемый так долго и так жестко гигантский инстинкт привязанности к жизни. Кузьма Бенедиктович корчился и говорил еле слышно в мертвую стену. Слова ударялись о шершавую штукатурку и осыпались на пол в неподвижную пыльную кучку. Кузьма остался один. У него умер сын. А он лежал и вспоминал, как сотни раз готовился к подобным крушениям, как давно уже убедил себя, что должен пройти до конца, в кого бы ни попадала стрела случая. Но сегодня он не мог. Его тело, внешне безвольное, ломалось и корежилось изнутри. Он говорил: "Какой кошмар!" Но восклицание звучало фальшиво, и он как всегда осознавал, что и теперь его внешняя суть играет роль, как она играла её и тогда, возможно в ещё более ужасные часы, когда он постиг, что его творчество, весь его опыт и его выводы никому не нужны, кроме предыдущего и следующего его самого. Но тогда он нашел спасение, и знал, что и сегодня найдет. "Не в том суть, что Раджа нет. Это все инстинкт, обман, все по-другому." А слова ударялись о холодную стену и ссыпались вниз, как песок. Посадите в таком состоянии Бенедиктыча в тюрьму и он там повесится. Он разорвет рубаху на лоскутки, сложит их втрое, свяжет, приспособится к спинке кровати и победит свое усталое тело и измученные глаза.
Он давно уже жил наблюдателем, пульсируя между циничностью и святостью. Он наблюдал и себя наблюдающего, и уже мало что вызывало настоящую улыбку или действительное сочувствие. Это отношение было сильнее его самого, и сегодня он жалел, что все ещё здесь, а не там, за порогом мрака, из которого можно являться ещё тысячи раз, как это делают нормальные люди. А если он уйдет, то не вернется. И тогда все эти типы философа исчезнут, чтобы новое начало дало жизнь и стремление к совершенству новым формам, расколовшимся на иные типы.