Красное и черное
Шрифт:
«Никому неведомы истоки Нила, — рассуждал сам с собой Жюльен, — никогда оку человеческому не дано было узреть этого царя рек в состоянии простого ручейка. И вот так же никогда глаз человеческий не увидит Жюльена слабым, прежде всего потому, что он отнюдь не таков. Но сердце мое легко растрогать: самое простое слово, если в нем слышится искренность, может заставить голос мой дрогнуть и даже довести меня до слез. И как часто люди с черствою душой презирали меня за этот недостаток! Им казалось, что я прошу пощады, а вот этого-то и нельзя допускать.
Говорят, будто Дантон дрогнул у эшафота, вспомнив о жене. Но Дантон вдохнул силу в этот народ, в этих вертопрахов и не дал неприятелю войти в Париж… А ведь я только один и знаю, что бы я мог совершить… Для других я всего-навсего некое может быть.
Что если бы здесь, в этой темнице, со мной была не Матильда, а госпожа де Реналь? Мог бы я отвечать за себя? Мое беспредельное отчаяние, мое раскаяние показались бы Вально, да и всем здешним патрициям подлым страхом перед смертью: ведь они так чванливы, эти жалкие душонки, которых лишь доходные местечки ограждают от всяких соблазнов». «Видите, что значит родиться сыном плотника?» — сказали бы господа Муаро и Шолены, приговорившие меня к смерти. — «Можно стать ученым, дельцом, но мужеству, мужеству никак не научишься. Даже с этой бедняжкой Матильдой, которая сейчас плачет, или, верней, уж больше не в силах плакать», — подумал он, глядя на ее покрасневшие глаза. И он прижал ее к своей груди. Зрелище этого неподдельного горя отвлекло его от всяких умозаключений. «Она, быть может, проплакала сегодня всю ночь, — подумал он, — но пройдет время, и с каким чувством стыда она будет вспоминать об этом! Ей будет казаться, что ее сбили с толку в юности, что она поддалась жалкому плебейскому образу мыслей. Круазенуа — человек слабый: он, конечно, женится на ней, и, признаться, отлично сделает. Она ему создаст положение.
Господством мощного, широкого ума.
Над жалкой скудостью обыденных суждений.
Ах, вот действительно забавно: с тех пор как я обречен умереть, все стихи, какие я когда-либо знал в жизни, так и лезут на ум. Не иначе как признак упадка?»
Матильда чуть слышным голосом повторяла ему:
— Он в соседней комнате.
Наконец ее слова дошли до него. «Голос у нее ослаб, — подумал он, — но вся ее властная натура еще чувствуется в ее тоне. Она говорит тихо, чтобы не вспылить».
— А кто там? — мягко спросил он.
— Адвокат, надо подписать апелляцию.
— Я не буду апеллировать.
— Как так! Вы не будете апеллировать? — сказала она, вскакивая и гневно сверкая глазами. — А почему, разрешите узнать?
— Потому что сейчас я чувствую в себе достаточно мужества умереть, не сделав себя посмешищем. А кто может сказать, каково будет мое состояние через два месяца, после долгого сидения в этой дыре? Меня будут донимать попы, явится отец. А хуже этого для меня ничего быть не может. Лучше умереть.
Это непредвиденное сопротивление пробудило всю заносчивость, все высокомерие Матильды. Ей не удалось повидаться с аббатом де Фрилером до того, как стали пускать в каземат, и теперь вся ярость ее обрушилась на Жюльена. Она боготворила его, и, однако, на протяжении пятнадцати минут, пока она осыпала его проклятиями за скверный характер и ругала себя за то, что полюбила его, он снова видел перед собой прежнюю гордячку, которая когда-то так унижала и оскорбляла его в библиотеке особняка де Ла-Моля.
— Для славы вашего рода судьба должна была бы тебе позволить родиться мужчиной, — сказал он.
«Ну, а что до меня, — подумал он, — дурак я буду, если соглашусь прожить еще два месяца в этой отвратительной дыре и подвергаться всяким подлостям и унижениям, какие только способна изобрести аристократическая клика, а единственным утешением будут проклятия этой полоумной… Итак, послезавтра утром я сойдусь на поединке с человеком, хорошо известным своим хладнокровием и замечательной ловкостью… Весьма замечательной, — добавил мефистофельский голос, — он никогда не дает промаха».
«Ну что ж, в добрый час (красноречие Матильды не истощалось). Нет, ни за что, — решил он, — не буду апеллировать».
Приняв это решение, он погрузился в задумчивость… «Почтальон принесет газету, как всегда, в шесть часов, а в восемь, после того как господин де Реналь прочтет ее, Элиза на цыпочках войдет и положит газету ей на постель. Потом она проснется и вдруг, пробегая глазами, вскрикнет, ее прелестная ручка задрожит, она прочтет слова: «В десять часов пять минут его не стало».
Она заплачет горючими слезами, я знаю ее. Пусть я хотел убить ее, — все будет забыто, и эта женщина, у которой я хотел отнять жизнь, будет единственным существом, которое от всего сердца будет оплакивать мою смерть».
«Удачное противопоставление!» — подумал он, и все время, все эти пятнадцать минут, пока Матильда продолжала бранить его, он предавался мыслям о г-же де Реналь. И хотя он даже время от времени и отвечал на то, что ему говорила Матильда, он не в силах был оторваться душой от воспоминаний о спальне в Верьере. Он видел: вот лежит безансонская газета на стеганом одеяле из оранжевой тафты; он видел, как ее судорожно сжимает эта белая-белая рука; видел, как плачет г-жа де Реналь… Он следил взором за каждой слезинкой, катившейся по этому прелестному лицу.
Мадемуазель де Ла-Моль, так ничего и не добившись от Жюльена, позвала адвоката. К счастью, это оказался бывший капитан Итальянской армии, участник походов 1796 года, товарищ Манюэля.
Порядка ради он попытался переубедить осужденного.
Жюльен только из уважения к нему подробно изложил все свои доводы.
— Сказать по чести, можно рассуждать и по-вашему, — сказал, выслушав его, г-н Феликс Вано (так звали адвоката). — Но у вас еще целых три дня для подачи апелляции, и мой долг — приходить и уговаривать вас в течение всех этих трех дней. Если бы за эти два месяца под тюрьмой вдруг открылся вулкан, вы были бы спасены. Да вы можете умереть и от болезни, — добавил он, глядя Жюльену в глаза.
И когда, наконец, Матильда и адвокат ушли, он чувствовал гораздо больше приязни к адвокату, чем к ней.
XLIII
Тут он услыхал какой-то сдавленный вздох; он открыл глаза: это была г-жа де Реналь.
— Ах, так я вижу тебя перед тем, как умереть! Или мне снится это? — воскликнул он, бросаясь к ее ногам. — Но простите меня, сударыня, ведь в ваших глазах я только убийца, — сказал он, тотчас же спохватившись.
— Сударь, я пришла сюда, чтобы умолить вас подать апелляцию: я знаю, что вы отказываетесь сделать это…
Рыдания душили ее, она не могла говорить.
— Умоляю вас простить меня.