Куда улетает Ангел
Шрифт:
Сняв со стены сарая свою косу, старик в конце огорода выкосил свежей травы и, собрав в полотняный мешок, отнес ее в сарай. Широкий деревянный бочонок, смастеренный им по весне из дубовой клепки, мужчина до краев заполнил водой, натаскав ее из недалекого колодца. Переведя дыхание, немного понаблюдал за уплетавшей зеленку стельной телицей, но, вспомнив, что надумал сейчас сделать, вышел из сарая. Опираясь на толстую ореховую клюку, помогая разболевшейся с ночи правой ноге, он отправился в дорогу. Добраться до засеянного им палетка в другом конце деревни – не близкий путь: километра полтора, а то и все два будут. Но обернулся в обе стороны старик на удивление быстро.
Возвратился Тимофей Миронов на свое селище в хорошем расположении духа. Слава Всевышнему, рожь выстояла. Ненастье, как бывало раньше, не прибило к земле, даже не покрутило ее, высокую и еще зеленую, но уже с наливающимся, с каждым днем тяжелеющим колосом. Это немного успокоило Миронова, пожилого, но еще крепкого коренастого хозяина дома, – виды на хлеб были неплохие. За завтраком об этом он довольно сообщил своим домочадцам.
Агриппина, худощавая, невысокая, часто болеющая и набожная, на слова мужа отреагировала ожидаемо: трижды перекрестилась и лишь произнесла: «Слава тебе, Боже!» А Параскева, выслушав рассказ свекра, которому было уже далеко за семь десятков лет, поддержала разговор: он, отец, как всегда, прав, без яблока прожить можно, а вот без хорошего урожая, без своего хлеба туго им всем придется.
Однако к этому обстоятельству, немаловажному для их жизни, в семье Мироновых относились теперь совсем не так, как раньше. Не было в нем особой радости. И каждому из членов семьи было понятно, почему: никто не знал, что будет завтра.
Война изменила все в полесской деревушке в лесной глуши. Еще прошлогодней весной и в начале лета жизнь здесь кипела, а люди строили планы. А теперь добротные колхозные постройки пустовали, всю живность и единственный трактор эвакуировали на восток в первые дни войны. И поля, привыкшие к рукам людей, дичали, зарастали бурьяном. Правда, некоторые плодородные участки кое-где засеяли те, у кого были силы и после тяжелой зимы остались хоть какие семена.
Больше всего пугало неведенье. Ни от кого из ушедших на фронт с той поры, а от июня 41-го миновало уже больше года, не было никакой весточки: мужики, оставившие своих жен, стариков-родителей да малых детей, словно пропали. Как в воду канули. Об этом в деревенских хатах теперь больше молчали, разве что женщины, думая о сыновьях и мужьях, тяжело вздыхали и часто плакали. На них то и дело ругались старики: что, мол, с баб возьмешь, зачем заранее хороните хлопцев: вот развернут фрица и погонят, как пить дать, дай только время, и домой вернутся, заживем тогда по-прежнему или, того гляди, лучше прежнего. Но быстро не получалось, фашисты, доходили слухи, наступали и наступали. Освоились они крепко на Полесье, нашлись и такие, кто побежал к ним на службу.
К мысли о присутствии немцев на своей земле за прошедший год местные немного привыкли: куда ж тут деваться будешь? Германцы за все это время лишь дважды заезжали в Веснянку, но – Господь миловал – бед никому не причинили. Однажды, уже нынешней весной, собрали всех жителей у построенного перед самой войной сразу за деревней, в молодом сосняке, колхозного гумна. Заявили, кто партизанам будет помогать, того расстреляют. Назначили им начальство – старосту, приказали всем подчиняться. Иначе тоже расстрел. И – уехали. Староста, пожилой Степан Гаврильчик, был человеком добрым, никогда в жизни людей не обижал. Только погодя и сказал озабоченным односельчанам: «Что ж, земляки, никуда не денешься, будем жить как сможем, пока…» Что значило это «пока», понимали все: «пока наши не вернутся». А не вернуться свои не могли. Не имели права.
Тем временем каждый жил домашними заботами. Старики и бабы искали забытья в работе. Она их и спасала от тяжелых мыслей.
Не сговариваясь, втянулись веснянцы и в нынешнюю косьбу, зная, что животных, которые водились в большинстве хлевов, зимой словом не накормишь. А без коровки никак не проживешь. Большие надежды на свое молоко были и у семьи Мироновых. Еще до войны сгинула от старости, так и не отойдя от тяжелого отела, их кормилица. От нее остался телок, которого два года растили на коровку. Берегли подрастающее животное как зеницу ока, словно в ней, молодой телке, удачно вскоре погулявшей и почувствовавшей в себе новую жизнь, заключался весь смысл жизни этой семьи.
Оставив детей на свекровь, свой дальний сенокос в урочище Высокий Рог, что почти рядом с болотным озером, в два захода, до наступления и после спада дневной июльской жары, выкосил и семидесятишестилетний свекор с молодой невесткой.
«Крепкая девка, не каждому мужику уступит!..» – думал тогда Тимофей Миронов, едва управляясь укладывать ровный прокос за сиротой – дочерью лесника из такой же глухой деревушки, что за несколько верст от Веснянки, но вошедшей в его дом более чем невесткой – заботливой дочерью, коей ему со старой Агриппиной Бог так и не послал.
А назавтра ветер сменился…
Параскева распознала новые запахи: все вокруг наполнилось густым свежескошенным разнотравьем вперемешку вначале с едва уловимым, а затем уже крепким разогретым ароматом смолы, добирающимся сюда напрямую из соснового бора. Через него шла единственная грунтовая дорога, неширокая и местами колдобистая, связывающая Веснянку с внешним миром. Этот запах женщину сразу взволновал, словно предупреждал: жди, Параскева, новостей!
Впрочем, своим мыслям она вначале не придала особого значения, так как вчера на покосе очень устала, желая не отстать в этой чисто мужской работе от свекра. Но, очевидно, перестаралась, не рассчитала свои силы, и сильно натрудила руку, которая теперь не просто беспокоила женщину, а отдавала в плече ноющей болью. К тому же не выспалась – у полуторагодовалой Шурочки с вечера болел животик. Девочку только после полуночи отпустило, она уснула крепким сном, а Параскева то и дело целовала ее маленький лобик: не горячий ли? А под утро сама сдалась. И впервые за долгое время во сне, коротком и тревожном, увидела свою маму, говорила, как с живым, со своим отцом…
Она была вторым ребенком в семье. Отец, его звали Максим, очень хотел сына. Но его красавица-жена снова родила дочь, но на этот раз похожую на отца как две капли воды.
Родилась девочка в апрельское полноводье, и хотели ее по совету одиноко жившей в деревне бывшей матушки, долго смотревшей в какую-то старую книгу (батюшку арестовали еще за год до этого события), назвать Матроной. Так бы и было, согласились бы родители с матушкой Евой. Но в день рождения девочки случилась большая беда: по неведомым причинам заполыхал, как свеча, деревенский храм Параскевы Пятницы, спасти который даже и не пытались – боялись новой власти. Это был знак свыше, святую Параскеву в народе называли бабьей заступницей. И в семье, в которой издавна от поколения поколению передавали икону Параскевы и почитали святую, набожная мать новорожденную дочь в ее честь и назвала. А у мужа еще долго просила прощения, что не подарила своему любимому, как обещала, сына.
Когда девочке исполнилось пять лет, покинув уже троих дочерей-малолеток, мама Параскевы умерла от воспаления легких. Отец сильно убивался, горевал, но с того света еще никто не возвращался. Деваться некуда, одному ему было тяжело с девочками, вот и женился во второй раз. Вскоре в новой семье появились еще две девочки, и, наконец, родился долгожданный, но болезненный сын. Все бы ничего, если бы не неурожаи и страшный голод. Есть хотелось всегда. Выживали, как могли.
Отец не раз, глядя на Параскеву, вспоминал свою первую жену: «Тебе бы, дочка, все-таки нужно было мальчишкой родиться, хороший из тебя помощник был бы мне!» Она и впрямь росла, как парень: отчаянной, боевой непоседой. Однажды даже он, в самой силе еще мужчина, не смог управиться с лошадью, у которой была сломана нога, из-за этого подешевле купил у цыган и привел на свое селище на самом краю деревни. Храбрая дочь на бегу остановила испуганное чем-то животное. Что-то пошептала ему на ухо, и конь успокоился, присмирел. А еще девочку-подростка влекло отцовское ружье: хоть и попадало за непослушание, но иногда она все же без спросу брала его, и, забираясь в глубокий лес, а окрестности благодаря отцу, с которым постоянно путешествовала, выучила на зубок, и, когда подросла, теперь долго там пропадала. Отец с мачехой уже не раз готовы были бросаться на ее поиски, как она, рослая и выносливая не по годам, а было в ту пору ей не больше четырнадцати лет, возвращалась с охоты с неплохой добычей. Однажды все-таки досталось ей отцовского ремня по мягкому месту: раздосадованный непослушанием, он лупцевал ее и сам плакал – любил ведь, очень любил свою Параскеву. Но она все равно никого слушалась, и, правда, уже без ружья (отец его надежно перепрятал от нее, так и не смогла найти) назавтра снова исчезла в лесной чаще: разгадывала ее богатые запахи, слушала пение птиц, умела копировать их голоса, безошибочно определяла все лесные звуки, которые исходили от человека или зверя. В лесу она чувствовала себя свободной и счастливой. А каждое утро, только взглянув на рассвет, могла сказать, что это день будет солнечным и принесет ей радость или ничего такого не произойдет.
Училась Параскева хорошо. К пятнадцати годам выглядела взрослой девушкой. И тут пришла большая беда: отец внезапно заболел и, недолго пролежав в кровати, умер. Семье пришлось худо без кормильца. Как раз объявили о курсах трактористов. Приплюсовав себе несколько годков, оставив мачеху со старшей сестрой и младшими детьми, падчерица пешком направилась в МТС. Там поверили, что ей уже восемнадцать: и ростом, и всем видом – зрелая девка. Учебу, когда и некоторые мужчины не справлялись, закончила на отлично. А после пригнала в деревню трактор. Так все сбежались поглазеть на первую трактористку. Старики, увидев чудо, вслед шептались: «Лошади-то впереди нет, знать, нечистая там сидит! Небось, чего-то знает эта дочка лесника! Может, ведьма она?» Но на самом деле Параскева ничего такого не знала, просто умела наблюдать за всем, что происходило вокруг нее, а обладая еще и терпением, примечала то, что другие не могли или просто не хотели подмечать.