Люди советской тюрьмы
Шрифт:
На четвертые сутки началось страшное в этой пытке. Резкая ноющая боль медленно поднималась от ног и растекалась по всему телу. Каждый нерв трепетал от ее укусов. Временами было такое ощущение, будто в мое тело вставили огромный больной зуб с обнаженным и воспалившимся нервом.
Этой ползущей от ног боли шла навстречу другая — из спины. Мне казалось, что между моими вывернутыми назад и скованными руками вбили кол в спину и медленно поворачивают его.
Жажда стала невыносимой. Стараясь хоть как-нибудь обмануть ее, я облизывал сухим и шершавым языком горячие, потрескавшиеся губы. От жары и спертого воздуха в голове у меня кружилось, а в ушах стоял шум, — нечто похожее на шум прибоя, — сливавшийся со звуками какого-то отдаленного, тихого звона…
Ночь, а за нею день тянулись медленно, как арба с ленивыми быками в упряжке. Пытка разнообразилась появлением Островерхова, Кравцова и нескольких незнакомых мне энкаведистов…
К вечеру тело мое одеревянело и сделалось менее чувствительным. Боль медленно утихала. Ее сменила невероятная усталость. Очень хотелось спать. Я прижался спиной к доскам шкафа и задремал. Но спать мне удалось недолго, вероятно, лишь несколько минут. Струя свежего воздуха и легкие щекочущие уколы в нос и в веки разбудили меня. Я открыл глаза. Перед окошком стоял Кравцов и, концом остро отточенного карандаша, осторожно покалывал мое лицо, тихо и монотонно приговаривая:
— Не спать, не спать, не спать.
Бешеная злоба охватила меня.
— Тебе очень нравится это занятие, сукин сын? — спросил я, лязгнув зубами от ярости.
— Какое? — прошелестели его узкие, синеватые губы.
— Это! С карандашом…
— Я выполняю служебные обязанности.
— И твоя служба тебе, конечно, тоже нравится?
— Не особенно. А все же она лучше, чем ишачить в колхозе или стоять вот в таком ящике. Теломехаников у нас ценят.
— Почему ты называешь себя теломехаником? Ты палач… палач!..
— У нас палачей нету. Есть только теломеханики.
— Которые пытают и казнят?
— У нас нет пыток и казней.
— А этот гроб и расстрелы, что такое?
— Методы физического воздействия на подследственных и приведение приговоров в исполнение…
Этот короткий разговор отнял у меня много моих слабеющих сил. Я закрыл глаза, погружаясь в дремоту, но в то же мгновение опять ощутил уколы карандаша. Тихий, шелестящий голос палача опять завел свое монотонное:
— Не спать… не спать…
Голосом он убаюкивал меня, а карандашом будил.
Огонь ярости мгновенно вспыхнул где-то глубоко в моей груди, пересиливая боль и усталость. Я хрипло и дико закричал:
— Палач! Скотина! Долго ты будешь меня мучить?
Я ругался и оскорблял его всеми словами, какие только приходили мне в голову. Но его невозможно было оскорбить. Он спрятал карандаш в карман и спокойно наблюдал за мной дымчатым, равнодушным взглядом. Губы его тихо шелестели:
— Вот теперь ты не будешь спать! Ты проснулся… Тогда я плюнул ему в лицо. Плевок шлепнулся об его щеку и потек вниз к подбородку. Палач медленно стер его ладонью и прошептал недовольно:
— Чего плюешься, как верблюд? Теперь мне лишний раз умываться надо…
Он дежурил у моего шкафа всю ночь. Утром его сменил белобрысый мальчишка-сержант; в полдень пришел прилизанный субъект в форме, похожий на сельского парикмахера. Потом приходили другие. Их было много, а я… один.
Впрочем, на третьи или четвертые сутки я обнаружил, что у меня есть "соседка". В шкафу справа неожиданно начал рыдать и стонать женский голос. Часами доносился он до моих ушей, а потом умолк.
Охватившее меня чувство жалости к этой несчастной женщине увеличивало мои моральные и физические мучения. Онемение тела сменялось приступами резкой, острой боли. Наконец, она стала такой невыносимой и мучительной, что я заметался в шкафу, наваливаясь плечами и спиной на его стенки и пытаясь их сломать. Шкаф задрожал и слегка качнулся, но дальнейшие мои усилия не привели ни к чему. Гроб для живых людей был сделан прочно и его толстые, дубовые стенки были слишком крепки для моих слабых человеческих сил.
От этих усилий я потерял сознание. Очнувшись, не мог определить продолжительность моего обморока: минуты, часы или дни? Да и вообще, я еще до этого потерял счет времени и не знал сколько дней и ночей стою в шкафу. Мои мысли превратились в какой-то полубред.
Ног под собой я уже не чувствовал. В полубреду мне представлялось, будто ноги мои отрезали, а тело парит в воздухе. Голова была, как чужая — тяжелая и звенящая болью. Мне казалось, что на нее надели большую, лохматую и жаркую шапку, и она спуталась с моими волосами, приросла к коже. Мгновениями меня охватывало безудержное желание сбросить эту шапку и я пытался схватиться за голову руками, забывая, что они скованы.
От жары, боли и жажды слизистая оболочка рта, язык и губы потрескались и из ранок сочилась кровь. Это я ощущал по солоноватому вкусу во рту. Я стал высасывать и глотать кровь, и мне уже не так хотелось пить. Собственной кровью утолял я жажду…
После полубредовой ночи утром пришли Островерхов, Кравцов и человек в белом халате. Лицо последнего удивительно напоминало морду лошади: торчащие вверх и слегка в стороны острые уши, плоский приплюснутый нос с большими ноздрями, вывернутые толстые губы и длинная, угловатая нижняя челюсть.
Кравцов открыл дверь шкафа и вытащил меня из него. На ногах я стоять не мог и повалился на пол. Человек в халате опустился на колени рядом и, вынув из кармана резиновую трубку с наушниками, приложил ее к моей груди. Он слушал, как работают мои легкие и сердце и щупал пульс.
— Скажите, доктор, сможет он выдержать дольше? — спросил его Островерхов.
— Да! Только дайте ему поесть, — ответил человек в халате голосом, похожим на лошадиное ржанье.
Следователь кивнул головой Кравцову. Тот рывком приподнял меня, посадил на диван и вышел. Через несколько минут теломеханик вернулся с миской и ложкой. Он пододвинул к дивану стул, поставил на него миску, положил ложку и, сняв браслеты с моих рук, приказал вполголоса:
— Ешь!..
Медленно, с усилием, я потянулся, расправляя затекшие руки, и вскрикнул от приступа жгучей боли. Возобновившееся кровообращение вызвало боль и судороги во всем моем теле. Но они быстро прекратились и только под кожей всюду чувствовались зуд и покалывание, как будто там бегали тысячи мурашек.
— Ешь, — повторил Кравцов, указывая на миску. Там было немного жидкого супа. Я зачерпнул его ложкой и поднес ко рту, но рука моя дрожала и жидкость пролилась на колени. Тогда Кравцов, поддерживая мою голову рукой, взял у меня ложку, набрал ею супу и влил мне в рот. Теплое, соленое и слегка горьковатое варево, как огонь обожгло мой пересохший рот и ножом резнуло по горлу. Я застонал, закашлялся и прохрипел:
— Воды!..
Следователь мигнул теломеханику, и вдруг они вдвоем набросились на меня. Кравцов повалил меня на диван и своей широкой ладонью придавил мою голову к его обшивке. Островерхов зажал мне ноздри пальцами. Задыхаясь, я открыл рот. Следователь взял со стула миску и прямо из нее начал вливать суп мне в глотку. Я захлебывался, кашлял, но поневоле должен был глотать эту теплую, горьковато-соленую жижу, смешанную со слезами, катившимися по моим щекам.
Когда миска опустела, они перестали меня держать. Я лежал на диване и хрипел, хватая ртом воздух, как рыба, выброшенная на берег. Склонившись ко мне, Островерхов хохотал и спрашивал: