Люди советской тюрьмы
Шрифт:
— А ну, отодвинься на середину! Опираться спиной об стенку не разрешается. В карцер захотел?
Старик отодвигается от стены. Я киваю головой на дверь и спрашиваю:
— Чего это он?
— Видите-ли, — начинает объяснять мне Смышляев, — эта тюрьма для подследственных по политическим делам и в ней установлен специальный, очень строгий режим. Здесь мы весь день можем только сидеть или ходить. Нам, как видите, не позволяют даже прислониться к стенке усталой спиной. Лежать днем нельзя, громко разговаривать нельзя, игры запрещены, книг и газет нам не дают. Свидания с родными и получение от них передач не разрешаются. Нас морят голодом. Купить что-либо в тюремном ларьке, например, хлеб, сахар или табак мы не имеем права. От воли полностью изолированы. На прогулку в тюремный двор нас не выпускают. Помыться нет возможности…
— Подследственным разрешается, — восклицает субъект с усиками, копируя какого-то энкаведиста, — первое: думать о своих преступлениях и второе: раскаиваться в них.
— Наша камера, — продолжал Смышляев, — это, так называемая камера упрямых. Здесь собраны люди, упорно не желающие сознаваться в несовершенных ими преступлениях. Да-да! Не удивляйтесь. Ни один из нас ни в чем не виновен перед советской властью. А следователи хотят сделать нас преступниками, всеми силами, и средствами добивается, чтобы мы подписывали ложные признания. Бесчеловечный тюремный режим — один из методов нажима следствия на заключениях…
Еще раз я обвел глазами камеру.
Голые, сырые стены; цементный пол покрыт толстым слоем грязи; маленькое решетчатое окошко под потолком, а над дверью электрическая лампочка, прикрытая проволочной сеткой. В углу глиняный кувшин с водой. У двери параша, бочка для естественных потребностей. Больше в камере нет ничего.
— На чем же вы спите? — спрашиваю я.
— На полу. Ровно в полночь раздается звонок: сигнал ко сну. Мы валимся на пол, в эту грязь, и засыпаем. В пять часов утра нас будят, — отвечает старик.
В камере, вместе со мной, десять заключенных. Для такого количества людей она слишком мала: четыре метра в длину и полтора в ширину. В ней жарко, душно и какой-то едкий противный запах. Меня начинает тошнить от него; комок слюны подкатывается к горлу.
Наблюдая за мной, Смышляев ободряюще хлопает меня по плечу:
— Привыкайте. Бодритесь. Не падайте духом. Вам потребуется много сил… А теперь расскажите, что делается на воле.
Пересиливая тошноту, коротко сообщаю, столпившимся вокруг меня заключенным, последние новости и, наконец, чувствуя, что не выдержу камерного запаха, прошу их:
— Потребуйте проветрить камеру. Ведь здесь задохнуться можно.
Удивленно-иронические взгляды устремляются на меня.
— Какой шутник! — восклицает субъект с усиками. — Ему хочется проветриться! Скажите об этом надзирателям, так они с ума сойдут от смеха.
— Запах у нас действительно тяжеловатый, — соглашается со мною старик, — но ничего не поделаешь. Требовать мы не имеем права, а просить о чем-либо тюремную охрану бесполезно… Вы станьте поближе к окну и ловите ртом свежий воздух. Вам полегчает.
Выполняю его совет и мне становится легче…
Юноша с ужасом разглядывает свои руки в сплошных кровавых ранах и язвах и тихо, полушепотом произносит:
— Тут пахнет трупами. Наши тела гниют. Мы — трупы.
Мне становится жаль этого молодого преступника с мутными беспокойными глазами.
— Кто это его так избил? И отчего у вас всех столько синяков и шрамов? — спрашиваю я Смышляева.
Он тихо и неохотно отвечает мне:
— Следы большого конвейера. К сожалению и вам придется испробовать его.
— Сегодня я слышу о нем в третий раз. Что это, собственно, за штука?
— Страшная вещь. Дьявольское изобретение НКВД. Не хочу говорить о нем. Это слишком тяжело, — болезненно морщится Смышляев и, глядя на окровавленного юношу, добавляет:
— Спросите у него. Вчера он сошел с большого конвейера.
Стараясь изобразить на лице приветливую улыбку, протягиваю руку юноше.
— Будем знакомы. Моя фамилий — Бойков.
В ответ мне раздается приглушенный страдальческий шепот:
— А" я — Гордеев Павел…
1. "Меня заставили!"
К концу 1936 года население Северного Кавказа переживало самые тяжелые времена за все годы существования советской власти. Жестокая лихорадка "ежовщины", трепавшая огромный Советский Союз, превратилась в безумную горячку в городах, селах и станицах далекого от Москвы Северо-кавказского края. В прошлом этот край часто бунтовал против большевиков и теперь его население было весьма ненадежным, настроенным по отношению к власти оппозиционно, но затаившим, до поры до времени, свои мысли и чувства.
Нарком внутренних дел Ежов, по приказу политбюро ЦК партии, начал очередную чистку государства от, так называемых, "неблагонадежных элементов", т. е. от людей опасных, ненадежных и просто нежелательных для советской власти теперь или могущих стать таковыми в будущем. Этих "элементов" оказалось слишком много. Под пули энкаведистов шли тысячи, а в тюрьмы и концлагери — миллионы людей. Первые удары чистки обрушились на коммунистов, а последующие и на беспартийных.
Много "работы" в эти дни было у северо-кавказского управления НКВД. Следственный аппарат, состоявший из сотен специально подготовленных энкаведистов, не успевал допрашивать арестованных, а судам нехватало времени для разбора судебных дел. Каждую ночь, по городам и районам края, носилось множество тюремных автомобилей, называемых "черными воронами".
Однажды ночью в таком "вороне" очутилась семья Гордеевых, колхозников из Красной слободки, близ города Пятигорска. Арестовали отца, мать, старшего сына с женой и младшего: 18-летнего юношу.
За день до ареста отец и старший сын были на колхозном собрании; Там обсуждался вопрос об увеличении плана сдачи колхозом зерна государству. Колхозникам нехватало хлеба для пропитания, люди голодали, но, под нажимом городского комитета партии, план кое-как выполнили. Надеялись, что после этого станут получать немного больше хлеба на трудодни, но получили… дополнительный план из Пятигорска…
Старик Гордеев выступил на собрании.
— Товарищи колхозники! — сказал он. — По-моему неправильно с нас берут дополнительный хлеб. Мы уже и так много сдали. По триста грамм зерна на трудодень получаем. Разве на это проживешь? Детишки в слободке голодуют, а хлебец наш на станции лежит под открытым небом. Гниет да прорастает. Власть, по-моему, нас, просто-напросто, грабит.
— Верно говорит батя, — поддержал сын. — Дневной грабеж получается. От дополнительного плана отказаться надобно.