Малюта Скуратов
Шрифт:
— Сын… — с недоумением повторил Яков Потапович, глядя на склонившуюся плачущую женщину.
— Да, сын!.. — встала с колен мать Досифея и, сев рядом с ним на кровать, продолжала: — Слушай же, я расскажу тебе грустную повесть о моей жизни. Она коротка, как и самая жизнь, окончившаяся девятнадцати лет. Более двадцати лет минуло со дня, когда, дав жизнь ребенку, плоду моего невольного греха, или, скорее, несчастия, я, оправившись от болезни, надела на него свой тельник и подкинула его к калитке сада князя Василия Прозоровского, а сама пошла в эту святую обитель и, бросившись к ногам еще прежней покойной игуменьи, поведала ей все и умоляла ее оставить меня в послушницах. Просьба моя была ею исполнена, но она взяла с меня клятву, страшную клятву — забыть не только о мире, но и о моем ребенке. Я дала эту клятву и исполняла ее до сих пор, не наводя о его судьбе ни малейших справок. Но Бог судил иначе! Он сам разрешил меня от клятвы, приведши тебя в мою келью… Я узнала мой крест на твоей груди, когда расстегнула тебе ворот рубашки. Ты — сын мой…
— Матушка! — со слезами на глазах воскликнул Яков Потапович и упал в ее объятия.
Она склонилась к нему и смешала свои материнские слезы со слезами найденного сына.
Когда они оба выплакались, она поведала ему, что она — княжна, племянница казненного князя Кубенского; рассказала, что произошло с ней, в доме ее дяди, в день его казни, и в роще под Москвою, словом, все то, что уже известно нашим читателям. Она не назвала лишь виновника своего несчастия, не назвала ему его отца, и на вопрос: кто был он, после минутного раздумья отвечала:
— Не ведаю.
Она не нарушила, таким образом, условия принятой ею схимы — всепрощения врагам.
С трепетным вниманием слушал Яков Потапович роковое для него признание.
«Сам Бог благословил меня на задуманный подвиг, — проносилось в его голове. — Меня не может привлекать теперь жизнь даже желанием отыскать свой род. Я нашел мать, но все же, как сын греха, остаюсь без роду и племени».
«Даже для матери ты являешься лишь олицетворением ее несчастия, причиною заживо погребенной в стенах монастыря молодости», — с особою горечью раздавался в его ушах какой-то внутренний голос.
В течение десяти дней, протекших с этого памятного для Якова Потаповича утра, он несколько раз еще виделся с своею матерью, открыл ей свою душу, рассказал события последних лет, свою любовь к княжне Евпраксии, свой вещий сон и свое решение спасти князя Воротынского, пожертвовав своею, никому не нужною жизнью. При упоминании имени Малюты — он заметил это — лицо его матери покрывалось мертвою бледностью. Она была сначала поражена его исповедью, но напрасно старалась поколебать его бесповоротную решимость и, наконец, сегодня дала ему свое благословение…
«Да, сегодня!» — вспомнилось Якову Потаповичу.
Завтра 16 января — день, назначенный для казни Владимира Воротынского. Завтра он должен предстать, вместо него, перед престолом Всевышнего. Все уже приготовлено, княжна уведомлена, Никитич и еще один старый княжеский слуга согласились помочь ему. Жить ему оставалось менее суток. Он как бы что-то вспомнил, встал и пошел по направлению к калитке, ведшей на берег реки. Ему захотелось в последний раз посмотреть на то место, где его несчастная, опозоренная мать положила его — свое дитя невольного греха, дитя несчастия. Отодвинув засов, он вышел на берег, но не успел сделать двух шагов, как перед ним, точно из-под земли, выросла темная фигура какого-то человека, закутанного в широкий охабень с поднятым высоким воротником и с глубоко надвинутою на глаза шапкою, так что лица его не было видно.
Яков Потапович остановился и смело опросил его:
— Кто ты? Что тебе надобно?
— Кто я — тебе этого до времени знать совсем лишнее; знай только, что я друг тебе, а надобно мне от тебя, чтобы ты меня послушался.
— Как же мне тебя слушаться, если ты от меня хоронишься?
— Значит, так надобно; а слушаться надо не человека, а речей его. Возьми вот эту скляночку, да как завтра на лобное место придешь, перед тем, как петлю будешь на себя накидывать, выпей, а петлю до зари погоди накидывать и чурбана из-под ног не вышибай. Послушаешься — послезавтра увидимся, тогда и узнаешь, кто я. Теперь же скажу еще, что рановато умирать тебе: твоя услуга еще понадобится княжне Евпраксии.
Проговорив залпом последние слова, незнакомец кубарем скатился вниз к реке и исчез так же быстро, как и появился.
Яков Потапович остался на том же месте, и, если бы не пузырек с какою-то жидкостью, который остался в его руке, он бы подумал, что это был сон.
«Все знает… Кто бы это был? И голос знакомый… Умирать, говорит, рановато… Услуга моя еще понадобится княжне Евпраксии. Может, и правду бает… Ништо, послушаюся… Да, пожалуй, и впрямь правду…» — подумал Яков Потапович, вспоминая свой «вещий сон».
Прежде, нежели перейти к описанию дальнейших роковых событий жизни наших героев, мы просим наших читателей возобновить в своей памяти все рассказанное в первых трех главах первой части нашего правдивого повествования.
XVI
Последняя ставка в опасной игре
Мы, как вероятно не забыл читатель, оставили Малюту Скуратова, после доклада ему Тимофеем Хлопом о самоубийстве Якова Потапова, погруженным в глубокую, ему одному ведомую думу.
Не прошло и часа, как в дверь комнаты, в которой сидел грозный опричник, раздался легкий стук.
— Войди! — очнулся Малюта.
Дверь бесшумно отворилась, и перед Григорием Лукьяновичем появилась снова неуклюжая фигура Тимошки.
— Ты? — воззрился на него опричник.
— Как видишь, боярин, я, — с низким поклоном ответил холоп.
— Зачем?
— Да что, боярин, дело совсем дрянь выходит.
— Что, что такое? — вскочил на своем кресле Малюта.
— Да княжну-то, как она вчера вечером бежать к Бомелию хотела с суженым своим повидаться, нянька, старая карга, накрыла да прямиком к отцу. Князь Василий, старый пес, допрос чинить начал дочери, а она ему все доподлинно и рассказала. Осатанел страсть… «Не князь он Воротынский, коли от казни воровским манером схоронился, честь свою родовую на бабу променял!..» Дочь в светлицу крепко-накрепко запер, а жениха ее, князя Владимира, если явится, приказал холопьям со двора шелепами гнать, сам же к царю собирается с новым челобитьем… Только теперь ему сильно занедужилось… отложил. Разузнал это я от Бомелия, да сейчас к тебе, боярин, живым манером и обернулся. Голову совсем потерял и придумать что не ведаю.
Верный слуга замолчал. Григорий Лукьянович тоже молчал, видимо обдумывая положение дела. От умственного напряжения жилы на его лбу налились кровью.
— Успеешь сейчас с приставами обыскать без шума погреба князя и подбросить коренья? — спросил он глухим голосом после довольно продолжительной паузы.
— Это чего не успеть — успею… — отвечал Тимофей.
— Так собери приставов от моего имени и делай; да торопись; главное — не терять времени… Ступай!
Тимошка вышел, а Григорий Лукьянович вскоре после его ухода помчался во дворец.
Было еще далеко до полудня 17 января 1569 года. Царь уже несколько раз спрашивал о своем любимце, что для его приближенных было несомненным признаком его дурного расположения духа. Он на самом деле был мрачен. Когда Григорий Лукьянович прибыл в царские палаты, Иоанн находился в опочивальне. Находившиеся в смежной комнате любимцы ходили на цыпочках и разговаривали шепотом, боясь нарушить царившую в палатах гнетущую тишину, ту тишину, которая, обыкновенно, предвещает бурю. Малюта заметил это; по его губам скользнула довольная улыбка, и он, высоко подняв голову, как бы гордясь свои бесстрашием, быстро прошел в опочивальню. Сердце его, впрочем, усиленно билось; несмотря на благоприятное для него расположение духа царя, Григорий Лукьянович понимал, что для него наступил момент последней ставки в опасной игре.