Мемуары
Шрифт:
/Политика новых Министров./ Резон, ради которого Министры хотели принизить значение Вельмож, был тот, что они никак не могли решиться пресмыкаться перед ними, как они это делали при Кардиналах де Ришелье и Мазарини; блеск, исходивший от Пурпура, в какой те были облечены, поддержанный довольно добрым происхождением, хотя оно и не было из самых знаменитых, предрасполагали их дух к этой угодливости, с какой Могущества обычно желают, дабы к ним относились; вместо этого они не видели ничего в новых министрах, что казалось бы им достойным почтения. Его Католическое Величество не был так уж особенно неправ, когда хотел вызвать страх Короля Англии перед Могуществом, к какому поднимался Его Величество. Однако, что бы он мог сказать или сделать, он не мог разорвать согласия, существовавшего между двумя Королями, в том роде, что он вынужден был передать Папе, что тому придется самому думать, как устраивать свои дела, потому как тому не на что надеяться от него.
Папа, увидев себя вот так отверженным с его стороны, впрочем, так же, как и со стороны других Принцев, к кому он адресовался, был очень огорчен, что так далеко зашел в своем итальянском фанфаронстве. Он абсолютно не был в состоянии помериться силами с великим Королем, кто раздавил бы двадцать таких, как он. Однако, так как ему было трудно склониться на те условия, без каких, как он слышал, Его Величество никогда не забудет прошлое, он не знал, как поступить, дабы согласовать две такие противоречивые вещи, какими были его бессилие и его тщеславие. Тем не менее, ему вскоре надо было принять решение. Король, показывая, в какое он пришел негодование против него, не только отправил приказ Герцогу де Креки вернуться во Францию, но еще и повелел маршировать в Италию некоторым войскам под предводительством Маркиза де Бельфона. Этот последний имел приказ помочь Герцогам Пармы и Модены, жаловавшимся на то, что Его Святейшество удерживает за собой несколько их городов вопреки постановлению Пиренейского Договора, обязавшего его им их возвратить. За войсками, уже перешедшими через Альпы, должна была последовать внушительная армия, и командование над ней уже оспаривалось несколькими Маршалами Франции. Не то чтобы Виконт де Тюренн, так славно послуживший в недавно окончившейся войне, не рассматривался Королем по-прежнему, как правая рука Государства; но так как он продолжал оставаться гугенотом, хотя ему предложили бы меч Коннетабля, лишь бы он переменил религию, Король решил не посылать его в эту страну. Он боялся, как бы не сказали, что старший сын Церкви выбрал еретика для уничтожения ее Главы, и как бы это обстоятельство не бросило тень на его дело, что не могло бы быть ни более справедливым, ни более ясным.
/Еще один очень способный Аббат./ Папа, в том беспокойстве, в каком он пребывал, узнав, что Герцог де Креки получил приказ уйти за Альпы, послал перехватить его по дороге, как ни в чем не бывало, Аббата Распони для разговора с ним: Этот Аббат был одним из его Ставленников и его повседневным посредником. Как только Герцог де Креки его увидел, он насторожился, прекрасно догадавшись, с какой целью тот явился сюда. Если он был горделивым прежде, он стал еще более таковым в это время. Он прекрасно догадался, как я сказал, что тот не явился бы сюда просто так и, должно быть, Папа здорово поторопился сегодня совершить демарш, вроде этого; вот что добавило еще одну черточку гордости к той, что была ему присуща. Но Аббат, кто по обычаю Итальянцев, точно так же, как и множество других Наций, был ничуть не прочь пресмыкаться, лишь бы добиться своих целей, буквально осыпав его бесконечными поклонами и комплиментами, так ловко ухватил его за самое слабое его место, что тот принял его лучше, чем намеревался моментом ранее. Аббат сказал, что ему надо было бы здесь проявить черту своего милосердия, попросив Короля, как только он прибудет к нему, принять во внимание, что ему не будет особенной чести, если он из-за ошибки нескольких Корсиканцев примется за общего Отца всех Христиан; он не мог отвечать за то, что они сбежали как раз тогда, когда он отдал приказ их взять; он слышал, будто бы Его Величество жаловался, якобы этот приказ запоздал, но он должен поразмыслить и о том, что ведь надо было узнать людей, прежде чем преследовать их по закону; вот где крылась причина медлительности, на какую он жаловался. Герцог ему ответил, что речь больше не шла об этом в настоящее время, но о том, чтобы дать удовлетворение Его Величеству; он оценивал вещи в той манере, в какой они происходили, в том роде, что было бы бесполезно желать ввести его в заблуждение теперь. Аббат, почувствовав, что если он и дальше будет настаивать на своем, может быть, у Герцога появится настроение его уязвить, потому он перешел от этого разговора к беседе о требованиях, выдвинутых Королем. Они были чрезмерны по тому, как он о них говорил, и особенно со стороны сына в отношении к своему отцу. Вот так он определил Папу и Короля, дабы, в знак почтения одного из этих качеств к другому, Его Величество поумерил свои претензии. Но Герцог, резко оборвав его, ответил, что Король не поручал ему этих переговоров, итак, совсем к другому, а вовсе не к нему, он должен адресоваться, если хочет получить ответ.
/Пизанский Договор./ Папа, еще раз лишившись своих претензий с этой стороны, оказался вынужденным в конце концов пройти через все, чего желал от него Король. Собрались в Пизе для завершения этого разлада, дабы не быть обязанными прибегать к оружию. Распони находился там от имени Папы, и Аббат де Бурлемон, Аудитор Роты, от имени Короля — Распони согласился там от имени Его Святейшества, что Кардинал Киджи, его племянник, явится во Францию в качестве Легата заявить Королю, что ни он и никто из Его Дома не принимал участия в покушении, предпринятом на посла и на посланницу; Дом Августин даст в Риме такое же заявление письменно, и, однако, покинет город до тех пор, пока Кардинал Легат не получит аудиенции у Его Величества и не добьется его прощения; Имперский Кардинал также явится лично оправдываться в Париж и предастся в руки Его Величества, дабы быть наказанным, если он сочтет его виновным; вся корсиканская Нация будет объявлена неспособной торжественным декретом Папы служить когда-либо в церковном Государстве, а для сохранения памяти об удовлетворении, предоставленном теперь Его Величеству, будет возведена пирамида напротив их кордегардии, на какой золотыми буквами будет выгравирован декрет, о каком я только что сказал. Кардинал Киджи явился во Францию вместе с Имперским Кардиналом, в соответствии с этим договором. Папа предварительно за некоторое время удалил этого последнего от своей персоны. Он было перебрался в Геную, но эта Республика, узнав о том, что Его Величество не находил добрым, дабы она давала ему убежище, заявила ему, что он может убираться в другое место.
/Торжественное удовлетворение./ Король принял их обоих, как Принц, кто не испытывает никакой досады, кроме той, к какой обязывает его Слава. Он дал аудиенцию Легату в Венсенне, куда специально направился, дабы посмотреть, справится ли тот со своим поручением со всем тем почтением, каким тот ему обязан. Легат, кто был ладно скроенным человеком, с доброй миной, дрогнул, когда увидел Короля, о каком он не имел и понятия, пропорционального истине. Льстецы, какими Двор Рима изобилует точно так же, как и множество других Дворов, выставляли его ему за юного Принца, вскормленного в легкомыслии и наслаждениях, и кому Кардинал не дал никакого знания дел. Как одно, так и другое было, в сущности, правдой, если принимать во внимание лишь образование, какое этот Министр вознамерился было ему дать; но он сам вышел из этого легкомыслия через все Кампании, какие он пожелал проделать вопреки тому, и за счет доброго разума, каким он обладал от природы; можно смело сказать, что Его Величество далеко не прозябал, как о нем распространялись во многих местах; никогда еще Принц не работал со столь раннего часа.
Легат, дрогнувший при виде Короля, настолько его присутствие внушило ему почтение, был совершенно успокоен при первом же слове, сказанном ему Его Величеством. Он нашел его столь же мягким и столь же приветливым в его ответах, насколько он нашел его мину высокомерной и возвышенной. Король устроил Легату великолепный въезд в Париж, и он был этим так же доволен, как и все куртизаны, кто на зависть друг другу спешили воздать ему почести, так что ему было так же трудно оттуда вернуться, как и явиться туда. Он опасался, выезжая из Рима, как бы по причине всего произошедшего он не нашел бы спесивый и презрительный Двор, и он пришел в восторг, увидев совсем обратное. Он позволил себе даже, как говорили, привязаться сердцем к чарам одной прекрасной Дамы, кто, конечно, стоила труда быть любимой. Может быть, из-за этого он возвращался не столь охотно, как сделал бы без этого. Имперский Кардинал имел подобный повод быть довольным его аудиенцией; Король отправил Герцога де Креки обратно в Рим, и Папа по политическим мотивам устроил ему лучший прием, чем в первый раз. Его родственники были обязаны сделать то же самое, потому как Легат условился с Его Величеством об определенных пунктах церемонии, что будут соблюдаться по прибытии его самого и посланницы. Легат был здесь чрезвычайно пунктуален со своей стороны, особенно по отношению к Герцогине, потому как уверяют, будто бы именно ее прелести тронули ему сердце. Она имела бы прекрасную возможность отомстить, если бы пожелала, учитывая, во всяком случае, будто бы все это было правдой. В самом деле, после оскорблений, нанесенных ей и ее мужу, Кардинал имел все резоны опасаться, как бы она не заставила его заплатить безумную цену за все, сделанное другими.
/Месье де Лозен./ Ждали только прибытия Легата во Францию, дабы вернуть Его Святейшеству Графство Авиньон, каким войска Короля овладели, переходя через Альпы. Бельфон возвратился из Италии вместе с Пегиленом, кто зовется сегодня Граф де Лозен. Он должен был служить при нем Маршалом Лагеря и взошел на этот пост, совсем как гриб, выросший наутро, хотя и следа его не было еще вчера вечером. Для Младшего сына из Беарна он совсем недурно обделал свои дела, хотя все это было еще ничем по сравнению с тем, что он сделал с тех пор. Однако я очень сомневаюсь, что воспоминание о стольких достоинствах, к каким он поднялся превыше всех своих надежд, приятно наполняло бы сегодня его воображение. Он дошел до падения тем более устрашающего, по моему мнению, что он почти на все смотрел сверху вниз, тогда как сегодня вряд ли кто-нибудь позавидует его судьбе. Сделаться, как он, Капитаном Телохранителей, фаворитом своего мэтра и женихом великой Принцессы, столь же отличающейся своими достоинствами, как и своим высоким происхождением, и оказаться теперь запертым в четырех стенах Цитадели Пиньероля — два столь различных положения, что, я полагаю, никто еще не ощущал живее своего несчастья. Но, оставив в стороне это размышление, я скажу, что Маршалу дю Плесси, добившемуся командования армией, что должна была действовать отдельно от той, где был Бельфон, не стоило трудиться переходить Альпы, потому как он их еще не перешел, когда Пизанский договор был завершен. Он, впрочем, уже протоптал туда дорогу, в том роде, что Папе не надо было оттягивать и дальше с заключением мира, потому как ему нашлось бы, в чем раскаиваться.
/О пользе политики Двора./ Когда это дело было улажено, Двор думал только о развлечениях. Возраст Короля, его здоровье, что было превосходно, его добрая мина, его достаток равно склоняли его к этому, а кроме всего прочего, политика Министров, и не требовавших ничего лучшего, как делать куртизанов настолько нищими, насколько им это будет возможно, дабы те были им более покорны. Они отыскали в мемуарах Месье Кардинала, что Король никогда не будет абсолютным, ни они авторитетными, как они должны были этого желать, пока Знать сможет обходиться без Двора. Итак, дабы каждый усиливался в желании разориться, один быстрее другого, они задевали их честь в отношении множества вещей, увлекавших их в неизбежное разорение. Несколько пансионов, во всей ловкости рассеиваемых Королем, делали еще больше, чем их рассуждения; каждый, желая бежать за ними, незаметно растрачивал собственный капитал, и бросался таким образом в столь великую зависимость от Двора, что ему уже было невозможно после этого от него удалиться.
/День одного узника./ Я по-прежнему охранял моего заключенного все это время, и он, кто был самым живым человеком света, сделался столь спокойным, что можно было сказать, будто бы это был другой человек с тем же лицом. Он упорядочил все свои часы ни более, ни менее, как если бы был в монастыре. Он знал, что ему делать, когда он молился Богу, с чего, как и полагается, он начинал день. Затем он брал книгу и читал. Почитав час или два, он брал перо и чернила и делал заметки о том, что прочитал. Потом он слушал мессу, потом прохаживался по своей комнате до обеда; пообедав, он на полчаса погружался в размышления, потом снова брался за книгу до четырех часов вечера; в четыре часа он снова брал в руку перо, не для заметок, как утром, но чтобы написать что-нибудь свое собственное. После этого он прогуливался или смотрел в окно. Затем являлся ужин, и вот так дни следовали одни за другими, составляя одну и ту же жизнь, за исключением тех дней, когда его допрашивали. Тогда я вел его сам, перед его Судьями, по крытой галерее, сделанной специально, из страха, как бы другие заключенные его не увидели. Так как там были и такие, что пользовались непринужденностью двора, потребовалось их запереть и даже замуровать их окна, дабы помешать им видеть его при проходе.
/Отчаявшийся Берейтор./ Там находился и один из его служителей, некий Пелиссон, кто был заключенным, точно так же, как и он, но они не вступали ни в какое общение. Это было мне строго рекомендовано. Его берейтор тоже был там, молодой человек, очень ладно скроенный и с весьма привлекательной физиономией. Однако гораздо лучше было бы для него, если бы он обладал не столь доброй миной, но более крепкой головой. Это помогло бы ему перенести суровость его заточения, но когда он позволил себе предаться отчаянию, оказавшись запертым в четырех стенах, да еще и конца этому не было видно, мозги его свихнулись, и он сделался совершенным идиотом. Первым знаком его помешательства было то, что он сжег все свои одежды вплоть до рубахи. Так как у него их было несколько, его заставили надеть другие, когда тот, кто обычно приносил ему поесть, отдал об этом рапорт Бемо; но он сделал еще и с этим точно так же, как поступал с другими; через некоторое время после того, как его мэтр был осужден, его отправили в маленькие дома. Что до Пелиссона, то он жил примерно так же, как это делал Месье Фуке, но так как в его комнате не было окна со столь прекрасным видом, как у того, или, лучше сказать, вообще не было никакого окна, он себе выдумал довольно забавное занятие на протяжении какой-то частя дня. Он распорядился себе купить одну тысячу булавок. Он их вытаскивал одну за другой из их бумажки, потом разбрасывал их по всем сторонам своей комнаты, не оставляя ни единой. Он подбирал их затем и вот так проводил свое время. Вот что поистине странно для человека большого разума, каким он обладал, без сомнения; но вот также и к чему приводит тюрьма, вроде этой; какими бы глубинами духа ни обладал человек, случаются моменты, когда он бесится. Он не может всегда заниматься огромными вещами, и лучше уж забавляться этим, чем думать впустую и предаваться отчаянью.
Часть 7
/Обращенный служитель./ Однако он недолго оставался в подобной бездеятельности, побуждавшей его к таким развлечениям. Он нашел друзей подле Министра, и они дали ему знать, что его пребывание служителем при Суперинтенданте еще не означает, будто бы он принимал деятельное участие в его ошибках. Он помог себе сам со своей стороны, проявив намерение поменять религию; он поставил себе в заслугу такую вещь, что должна была показаться весьма подозрительной. Королева-мать, отличавшаяся большой набожностью, и верившая, что сделает доброе дело, как и в самом крайнем случае она не могла бы сделать лучшего, как обратить душу к Богу, услышав об этом решении, поговорила в его пользу с Его Величеством. Король, кому Кардинал внушал исключительно ради политики, а не как доброму католику, что если он когда-либо захочет стать абсолютным в своем Королевстве, он должен работать на объединение протестантов с представителями этой религии, прислушался к просьбе, сделанной ему Королевой-матерью ради того. Он смягчил его заточение, в ожидании, когда Месье Фуке будет осужден, потому как прежде его не пожелали выпустить.