Мемуары
Шрифт:
Выйдя от Месьё, я отправился к принцессе Пфальцской, от которой ушел только на рассвете. Я как мог напрягал нынче память, чтобы воскресить в ней все, что принцесса рассказала мне о причинах недовольства своего принцем де Конде. Знаю, что причин этих было три или четыре, но помню из них только две, притом на первую из них, я думаю, она сослалась более из-за меня, нежели из-за особы, чьим интересам нанесли урон; другая причина, и в самом деле, была во всех отношениях основательная и непритворная. Оскорблением, нанесенным мадемуазель де Шеврёз, принцесса считала себя задетой, потому что была первой вестницей предполагаемого брака. Но главное, принц де Конде не стал домогаться должности суперинтенданта финансов для старика Ла Вьёвиля, отца шевалье, носившего то же имя, а принцесса любила шевалье без памяти. Принцесса сказала мне, что Королева положительно обещала ей дать должность Ла Вьёвилю. Она взяла с меня слово оказать ей в этом поддержку. Я в свою очередь взял с нее обещание поддержать мое назначение кардиналом. [352]
Каждый из нас неуклонно исполнил данное слово, и, правду сказать, я думаю, что именно принцессе я обязан своей кардинальской шапкой, ибо она повела такую искусную игру с Мазарини, что ему, несмотря на все его злокозненные планы, пришлось под конец смириться с тем, что шапка эта увенчала мою голову. Этой ночью, а также в последующую, мы сговорились обо всем, что должно было решить к отъезду Барте. Принцесса Пфальцская послала с ним Кардиналу писанное шифром длинное послание, быть может, самое прекрасное из всех произведений в этом роде; между прочим, она так умно и искусно представила в нем Кардиналу мой отказ содействовать Королеве в его возвращении во Францию, что мне самому стало казаться, будто я оказал этим ему величайшую услугу. Надо ли вам говорить, что тем временем я не оставлял своих хлопот в Риме. А в Париже я приготавливал умы к началу нового представления, которое замыслил. Парижанам растолковали, сколь великую власть обретает тот, кто получит губернаторство в Гиени и Провансе; им напомнили, что провинции эти соседят с Испанией и Италией. Не забыли упомянуть и об испанцах, которые все еще оставались в Стене, хотя в крепости располагался гарнизон принца де Конде 344. Попотчевав сими сведениями общее мнение, я открыл свои намерения избранным. Я сказал им, что, к глубокому моему сожалению, положение дел вынуждает меня отказаться от затворничества, которому я желал себя посвятить; я понадеялся, что после стольких тревог и потрясений страна сможет наконец вкусить хоть сколько-нибудь покоя и благодетельной тишины, но теперь вижу, что грядет полоса куда более смутная, нежели та, которую мы только что миновали; с Мазарини непрестанно ведутся переговоры, причиняющие государству ущерб даже больший, нежели самое его правление; они поддерживают в Королеве надежду возвратить Кардинала, посему все творится его волею; а поскольку требования принца де Конде непомерны и двор не решается их удовлетворить, нам грозит гражданская война, предвестница возвращения Мазарини, ибо такова будет плата, назначенная за примирение. Месьё принесут в жертву, однако сан спасет его от гибели, зато бедных фрондеров отдадут на заклание. Канва эта, как видите, красивая и прочная, растянута была на пяльцах Комартеном, а я уже вышивал по ней узор 345, расцвечивая его теми красками, какие, по моему расчету, могли оказать особенное впечатление на тех, кому я его показывал. Затея моя удалась: три-четыре дня спустя я заметил, что добился желанной цели, и через принцессу Пфальцскую уведомил Королеву, что назавтра собираюсь во Дворец Правосудия. Судите, сколь велика была радость Королевы по тому порыву, который стоит упомянуть для того лишь, чтобы вы оценили ее меру. Мне помнится, я уже говорил вам, что герцогиня де Шеврёз никогда не порывала своей дружбы с Королевой и всячески внушала ей, будто участвует в происходящих событиях не столько по собственной воле, сколько по наущению дочери. Не знаю, верила ли ей в самом деле Королева, ибо поведение ее часто можно было истолковать и так и эдак. Несомненно одно: герцогиня де Шеврёз [353]продолжала бывать в Пале-Рояле даже тогда, когда принц де Конде мнил себя там властелином, а с тех пор как договор, заключенный Принцем с Сервьеном и Лионном, был расторгнут, она вела с Королевой задушевные беседы. В тот день, когда Королева получила от принцессы Пфальцской уведомление о том, что я намерен отправиться в Парламент, герцогиня с дочерью находилась в малом кабинете Королевы. Королева подозвала мадемуазель де Шеврёз и спросила ее, не переменил ли я своего намерения. Услышав в ответ, что я непременно буду во Дворце Правосудия, Королева два или три раза поцеловала мадемуазель де Шеврёз, приговаривая: «Плутовка, ты обрадовала меня сейчас так же, сильно, как прежде огорчала».
Я уже говорил вам о том, что принц де Конде время от времени подогревал страсти в Парламенте, чтобы приобрести более веса в глазах двора. Теперь же, узнав, что Кардинал расторгнул договор, подписанный Сервьеном и Лионном, он употребил все силы, чтобы воспламенить палаты и тем устрашить Королеву. В Парламенте каждый день разыгрывалась какая-нибудь новая сцена: то наряжали в провинции комиссаров для дознания о действиях Кардинала, то в Париже разыскивали его имущество, то в ассамблее палат требовали наказать всевозможных Барте, Браше и Фуке, которые непрестанно ездили в Брюль и обратно; а поскольку, удалившись от мира, я перестал ходить в Парламент, я заметил, что враги мои, воспользовавшись моим отсутствием, распространяют слухи, будто я смягчился в отношении Мазарини и страшусь бывать там, где могу оказаться вынужден высказать свое о нем суждение. Некий Монтандре, жалкий писака, которому Вард велел отрезать нос за какой-то пасквиль, выпущенный тем против его сестры 346, супруги маршала де Гебриана, ради куска хлеба сделался услужником презренного командора де Сен-Симона, главы горланов, поддерживавших партию принцев, и за двенадцать или пятнадцать дней сочинил против меня двенадцать или пятнадцать памфлетов, писанных в таком же крикливом духе и один бездарнее другого. Я приказал неизменно доставлять мне их к обеду, чтобы по окончании трапезы читать вслух моим гостям, а когда нашел, что люди мне знакомые уже поняли, с каким презрением я отношусь к подобного рода поношениям, я решил дать понять широкой публике, что умею их отразить. Усердно потрудившись ради этой цели, я сочинил краткий, но объемлющий все важные вопросы ответ, который озаглавил «Защита старой и законной Фронды» 347, — буква его обращена была против Мазарини, но истинный смысл — враждебен тем, кто использовал его имя, дабы ослабить королевскую власть. По моему распоряжению пять десятков разносчиков, громко выкликая мое сочинение, стали продавать его разом на многих улицах, где их поддерживали нанятые мной для этого люди 348. В то же утро я отправился в Парламент в сопровождении четырехсот моих сторонников. Увидев у камина Большой палаты принца де Конде, я низко поклонился ему и занял свое место. Принц весьма учтиво ответил на мое приветствие. В заседании он обрушил свой гнев на банкира Кардинала, [354]Кантарини, вывезшего деньги за границу. Надо ли вам говорить, что и я не дал спуска Кантарини, и все сторонники старой Фронды постарались перещеголять в этом новую. Новая заметно растерялась, и Круасси, бывший в ее рядах и успевший прочитать «Защиту старой», сказал Комартену: «Отменный выпад. Вы владеете этим оружием лучше нашего. Недаром я говорил Его Высочеству Принцу, что надобно заткнуть рот мошеннику Монтандре». Но поскольку Монтандре не унимался, я, со своей стороны, продолжал писать сам и побуждать к этому моих сторонников. Парламентский стряпчий Портай, человек отнюдь не глупый, сочинил весьма красноречивую «Защиту коадъютора» 349, секретарь принца де Конти Саразен выпустил против меня превосходное «Письмо пономаря священнику». Патрю, человек остроумный и учтивый, ответил на него на редкость находчивым «Письмом священника пономарю». Затем я сочинил одно за другим: «Правда и ложь о принце де Конде и кардинале де Реце», «Истина», «Отшельник», «О нуждах нынешнего времени», «Оплошности г-на де Шавиньи», «Манифест герцога де Бофора, писанный его слогом». Мой приверженец Жоли издал «Интриги мирного времени» 350. Бедняга Монтандре исходил злобной бранью, но на поприще словесности борьба, без сомнения, была слишком уж неравной. Круасси вызвался быть посредником, чтобы положить конец схватке. Принц де Конде запретил своим сторонникам в ней участвовать, причем в выражениях весьма для меня лестных. Я поступил так же, постаравшись изъявить при этом Его Высочеству всю возможную почтительность. Более ни с той, ни с другой стороны никаких сочинений не появлялось, и обе Фронды прохаживались теперь только на счет Мазарини. Перемирие на литературном ристалище наступило после трех или четырех месяцев жестоких сражений, но я почел за благо упомянуть здесь вкратце обо всех этих битвах и о наступившей передышке, чтобы не возвращаться более к предмету, который вовсе опустить нельзя, но который, однако, на мой взгляд, не достоин чрезмерного внимания. За время гражданской войны написано множество сочинений, составивших более шестидесяти томов. Но полагаю, я не погрешу против истины, если скажу, что в них едва ли наберется сотня страниц, заслуживающих, чтобы их прочитали.
Своим появлением в Парламенте я так угодил Королеве, что после обеда она написала принцессе Пфальцской, поручая той передать мне ее одобрение и приказать от ее имени быть назавтра между одиннадцатью часами вечера и полуночью у входа в монастырь Сент-Оноре. Габури явился за мной и проводил меня в маленькую молельню, уже мной упомянутую, где я увидел Королеву, — она не помнила себя от радости оттого, что против принца де Конде составилась открытая партия. По ее признанию, она не надеялась, что это случится, или, во всяком случае, не надеялась, что это случится так скоро. Она объявила мне, что Ле Телье все еще этому не верит. И добавила, что Сервьен утверждает, будто я непременно участвую в тайном сговоре с принцем де Конде. «Впрочем, тут удивляться нечему, — продолжала она, — это предатель, который [355]стакнулся с Принцем и злобствует, что вы стали ему поперек дороги. Но кстати, — заметила она, — я должна снять напраслину с Лионна, его обманул Сервьен; Лионн не виноват в случившемся; бедняга так удручен павшим на него подозрением, что я не могла отказать ему в утешении, о котором он просил, — я согласилась, чтобы именно с ним вы сговаривались обо всем, что должно предпринять против принца де Конде». Я не стану докучать вам подробностями того, что очистило Лионна в глазах Королевы, скажу только, что оправдание показалось мне столь же неосновательным, сколь неосновательны были, во всяком случае до той поры, подозрения, какие внушали Королеве его действия. Я говорю: «до той поры», ибо вы увидите, что в дальнейшем Лионн действовал в отношении принца де Конде с непостижимым мягкосердием. Впрочем, вспоминая тогдашние сетования Королевы на Сервьена и Лионна из-за договора о губернаторстве в Провансе, который они составили, я и по сю пору не могу по справедливости осудить их или оправдать, ибо самые верные сведения об этом предмете так тесно переплетены с обстоятельствами темными, что, мне помнится, они ставили нас в тупик даже в ту пору, когда эти дела совершались. Бесспорно одно: Королева, которая, как вы уже знаете, 31 мая отзывалась о Сервьене и Лионне как об изменниках, 25 июня говорила мне о последнем как о человеке совершенно благородном, а 28-го передала мне через принцессу Пфальцскую, что первый из них совершил промах не по злому умыслу и у г-на Кардинала нет сомнений в его невиновности. Я всегда забывал справиться о причинах этой переменчивости у принца де Конде, единственного, кто мог бы пролить на них свет.
Возвращаюсь, однако, к совещанию моему с Королевой: оно продолжалось до двух часов пополуночи и, думаю, позволило мне заглянуть в душу ее и в мысли: она боялась примирения с принцем де Конде, страстно желала, чтобы Кардинал оставил мысль о нем, к которой, по ее словам, он склонялся от избытка доброты, в простоте сердца, и не видела большой беды в гражданской войне. Признавая, однако, что надежнее всего было бы арестовать, если это возможно, Принца, она требовала, чтобы я представил ей пригодные для этого способы. Я никогда не мог понять, почему она отвергла тот, который я ей предложил — вынудить Месьё взять Принца под стражу в Люксембургском дворце. Я заранее обдумал, как это сделать, и был уверен, что меня поддержат. Но Королева и слышать об этом не хотела, ссылаясь на то, что Месьё никогда не отважится на подобное предприятие и вообще опасно даже ему в нем довериться. Быть может, она боялась, что Месьё, совершив столь смелый шаг, впоследствии использует его против нее самой. А может быть, замысел Окенкура, который на другой день сообщил мне, что предложил Королеве убить Принца, напав на него на улице, внушил ей, будто таким путем еще легче достигнуть цели 351. Так или иначе, Королева решительно отказалась от плана, сопряженного с участием Месьё и совершенно надежного, и приказала мне переговорить с Окенкуром. «Окенкур, — присовокупила она, — объяснит вам, что есть способы более верные, нежели тот, который вы [356]предлагаете». Я свиделся с Окенкуром на другое утро в Отеле Шеврёз, где он рассказал мне подробности плана, предложенного им Королеве. План меня ужаснул, и, правду сказать, герцогиня де Шеврёз ужаснулась ему не менее, чем я. Примечательно, что Королева, накануне отославшая меня к Окенкуру, как к человеку, который сообщит мне дельную мысль, потом уверяла нас с герцогиней де Шеврёз, что вполне разделяет наше отвращение к подобного рода злодейству, и даже решительно отрицала, чтобы Окенкур изъяснил ей свои намерения в этом духе. Вот вам случай, о котором вы вольны строить догадки. Лионн говорил мне впоследствии, будто четверть часа спустя после того, как герцогиня де Шеврёз сообщила Королеве, что я с ужасом отверг план Окенкура, Королева ни с того ни с сего заявила вдруг Сеннетеру: «Коадъютор вовсе не так храбр, как я предполагала» 352.
На другой день, в четыре часа пополудни, мне вручили записку от Монтрезора, который просил меня не теряя ни минуты явиться к нему. У него я нашел Лионна, который сообщил мне, что Королева не может долее терпеть принца де Конде; ей доподлинно известно, будто он умышляет пленить Короля; Принц отправил гонца во Фландрию, чтобы заключить договор с испанцами; один из них двоих — он или она — должен погибнуть; она вовсе не стремится проливать кровь, но то, что предложил Окенкур, отнюдь не может быть названо кровопролитием, ибо он накануне уверил ее, что захватит Принца без единого выстрела, если только я обеспечу ему поддержку народа. Словом, из всего, что мне наговорил Лионн, я понял: Королеву недавно еще подстрекнули; через несколько мгновений предположения мои подтвердились, ибо Лионн сам сообщил мне о прибытии Ондедеи с грозным письмом против принца де Конде, — оно должно было убедить Королеву, что ей не следует опасаться излишней кротости г-на Кардинала. Мне показалось, что и Лионн со своей стороны сильно озлоблен против Принца, больше даже, нежели допускают приличия. Вы увидите из дальнейшего, что враждебность его к Принцу была столь же напускной, сколь непритворною была она у Королевы. В эти дни все содействовало тому, чтобы распалить ее злобу. Парламент рьяно продолжал уголовный процесс против Кардинала, который реестрами Кантарини уличен был в краже девяти миллионов, а принц де Конде, сломив упорное сопротивление Первого президента, добился, чтобы палаты, созванные на ассамблею, снова постановили запретить придворным поддерживать с ним связь. Немудрено, что в этих обстоятельствах приходившие из Брюля распоряжения воспламенили желчь Королевы, от природы склонной к вспыльчивости; Лионн, который, на мой взгляд, уверен был, что в конце концов принц де Конде ценой междоусобицы или переговоров все равно выйдет из борьбы победителем, и потому желал его щадить, вынуждал меня принять против него крайние меры для того только, чтобы я раскрыл свои планы, а он, сообщив о них Принцу, мог поставить это себе в заслугу. Лионн убеждал меня с горячностью, и по сей день вызывающей у меня удивление, поддержать затею Окенкура, [ 357]которая клонилась, хотя говорили об этом по-прежнему обиняками, к убийству принца де Конде. Двадцать раз требовал он именем Королевы, чтобы я исполнил данное мной обещание вынудить Принца склониться перед нею. Увещая меня, Лионн забывал всякую сдержанность, и я видел, что он отнюдь не удовлетворен плодами переговоров со мной, хотя я и предложил, что устрою так, чтобы Принца арестовали в Орлеанском дворце 353, а в случае, если Королева снова отвергнет такое решение, буду продолжать являться в Парламент с большой свитой, готовый дать отпор всем возможным попыткам принца де Конде действовать наперекор ее воле. Монтрезор, присутствовавший при этой встрече, остался в убеждении, что Лионн говорил со мной искренне, — он будто бы и в самом деле замышлял погубить принца де Конде и щадить его решил лишь тогда, когда, увидев, что я не хочу крови, заключил, что Принц в конце концов все равно одержит победу; Лионн и впрямь в разговоре со мной раза два или три поминал слова Макиавелли о том, что люди большей частью погибают от того, что не отваживаются быть дурными до конца 354. Однако я и поныне убежден — Монтрезор ошибался: у Лионна с той минуты, когда он заговорил со мной, не было иного намерения, как только выведать мои планы и полученные сведения использовать так, как он это сделал; в этой мысли с самого начала утвердило меня выражение его лица и голоса, определить которое невозможно, хотя оно иной раз служит доказательством более веским, нежели приметы, поддающиеся описанию. Наблюдение это мне привелось делать тысячи раз в моей жизни. Я заметил также, что в каждом деле есть стороны неизъяснимые, притом изъяснить их невозможно даже в самую минуту исполнения дела. Беседа, которую я имел с Лионном у Монтрезора, началась в пять часов пополуночи и закончилась в семь. В восемь часов утра Лионн уведомил о ней маршала де Грамона, а тот через Шавиньи в десять часов сообщил о ней Принцу. Судя по всему, Лионн желал Принцу добра. Он, однако, не открыл ему никаких подробностей, не упомянул об Окенкуре, хотя тут таилась для Принца главная опасность, и дал ему знать лишь о том, что Королева ведет переговоры с коадъютором с целью его арестовать. Я никогда не решался заговорить с Лионном об этом его поступке, ибо поступок этот, как вы понимаете, не принадлежит к числу тех, которыми он мог бы гордиться. Принц де Конде, с которым я об этом беседовал, как видно, неболее меня осведомлен о том, чему приписать столь противоречивое поведение Лионна 355. Королева, с которой два дня спустя я имел долгий разговор об этом же предмете, недоумевала не менее, нежели могли бы недоумевать вы сами. Как не удивиться после этого самонадеянности жалких историографов, почитающих для себя зазорным, если в их трудах остается хоть одно событие, которого они не разведали бы тайные пружины, отлаживая и сверяя их почти всегда по школярным часам.
Предостережение, переданное Лионном принцу де Конде, не осталось в тайне. Я узнал о нем в тот же день, в восемь часов вечера, от г-жи де Поммерё — об этом, как и том, через кого оно было передано, ее [358]уведомил Фламмарен. Я немедля отправился к принцессе Пфальцской, которая, впрочем, уже знала обо всем и сообщила мне подробность, теперь уже мной забытую, однако, сколько мне помнится, весьма важную — речь шла об ошибке, которую Королева совершает, доверяясь Лионну. Принцесса Пфальцская прибавила, что первой мыслью Королевы, по получению письма из Брюля, о котором я уже упоминал, было вызвать меня в обычный час в маленькую молельню, однако она не решилась на это, боясь прогневать Ондедеи, который выказал уже неудовольствие этими приватными совещаниями. Но предательство Лионна так потрясло того же Ондедеи, что, отбросив прежнюю подозрительность, он сам стал настаивать, чтобы Королева приказала мне явиться к ней с наступлением ночи. Я поджидал Габури у якобинского монастыря 356, ибо прежнее место встречи у монастыря Сент-Оноре, известное Лионну, посчитали небезопасным. Габури отвел меня в маленькую галерею, которую по той же причине предпочли молельне. Я нашел Королеву в неописанной ярости против Лионна, которая, однако, не охладила ее ярости против Принца. Она вновь заговорила о предложении Окенкура, которому старалась придать вид безобидный. Я с твердостью ему воспротивился, доказывая ей, что предприятие это, если оно увенчается успехом, безобидным остаться не может. В гневе Королева стала даже осыпать меня упреками и выразила недоверие к моей искренности. Я вытерпел и упреки и недоверие с подобающими почтением и покорностью, а потом сказал: «Государыня, Ваше Величество не желает крови принца де Конде, — я осмелюсь утверждать, что настанет день, когда Вы поблагодарите меня за то, что я помешал пролить ее против Вашей воли, ибо не пройдет и двух дней, как она прольется, если мы согласимся прибегнуть к способу, какой предлагает маркиз д'Окенкур». Вообразите только; самый невинный из планов Окенкура состоял в том, чтобы ворваться на рассвете во флигель Отеля Конде и захватить Принца в постели — скажите, ну мыслимо ли было привести этот замысел в исполнение в доме, где все держались начеку, и против человека, который не знал себе равных в храбрости? После споров, весьма жарких и долгих, Королева вынуждена была смириться с тем, что я буду продолжать играть в Париже прежнюю свою роль. «Исполняя ее, Государыня, — сказал я, — смею Вас заверить, я или добьюсь того, что принц де Конде склонится перед Вашим Величеством, или погибну, служа Вам, и тогда кровь моя смоет подозрение в недостатке у меня преданности, которое Вам внушает Ондедеи». Видя, что я задет ее упреками, Королева наговорила мне множество милостивых слов, прибавив, что я несправедлив к Ондедеи, и она желает, чтобы я с ним свиделся. Она без промедления послала за ним Габури. Тот явился, разряженный как комедийный фанфарон и разубранный перьями, точно мул. Речи его показались мне еще нелепее его вида. Он твердил лишь о том, что нет ничего легче, нежели повергнуть в прах принца де Конде и восстановить права г-на Кардинала. Мои старания уговорить Королеву, чтобы она позволила Месьё арестовать Принца в Орлеанском дворце, он объявил смешными и [359]затеянными лишь с одной целью — помешать другим планам, более простым и разумным, какие можно составить против Принца. Словом, человек этот явил передо мной в этот вечер одну лишь смесь неприличия и злобы. Под конец он немного смягчился, вняв смиренным мольбам Королевы, которая, по-видимому, питала к нему глубокое почтение. А два дня спустя принцесса Пфальцская сказала мне, что то, чему мне пришлось стать свидетелем, не идет ни в какое сравнение с тем, как этот фанфарон вел себя на другой день, и что его обращение с Королевой отличалось наглостью беспримерной. Его несколько обуздало возвращение Барте, привезшего длинное письмо от Кардинала, в котором тот порицал, и притом с большой досадой, тех, кто помешал Королеве принять мой план арестовать Принца у Месьё, восхвалял меня за это предложение, Ондедеи называл сумасбродом, Ле Телье трусом, Сервьена и Лионна простофилями и просил Королеву, и притом весьма настоятельно, поторопиться с моей рекомендацией, г-на де Шатонёфа сделать главою Совета, а г-ну де Ла Вьёвилю дать должность суперинтенданта финансов. Час спустя после того, как письмо было расшифровано, Королева передала мне приказание явиться к ней между полуночью и часом ночи; она показала мне расшифрованное письмо, подлинность которого не внушала сомнений. Она сказала мне, что искренне радуется умонастроению г-на Кардинала, взяла с меня слово, что, уведомляя Месьё о письме, я представлю послание в самом выгодном свете и всеми силами постараюсь смягчить герцога Орлеанского в отношении г-на Кардинала. «Ведь я вижу, — присовокупила она, — он один удерживает вас; не будь вы связаны обязательством, данным Месьё, вы стали бы мазаринистом». Я был рад-радёшенек, что так дешево отделался, и отвечал ей, что обязательство мое приводит меня в отчаяние; утешаюсь я лишь уверенностью в том, что, будучи им связан, могу услужить Ее Величеству более, нежели будь я свободен. Затем Королева сказала, что, по мнению маршала де Вильруа, ей следует подождать совершеннолетия Короля, которое уже не за горами, чтобы во всеуслышание объявить о переменах в Совете, ибо новые назначения, которые окажутся весьма не по вкусу принцу де Конде, приобретут более силы и веса после события, в лучах которого еще ярче заблистает могущество трона. «Но, — заметила она вдруг, — по той же причине следовало бы отсрочить и вашу рекомендацию. Так считает маркиз де Шатонёф». При этом имени она улыбнулась. «Нет, нет, не беспокойтесь, — присовокупила она, — вот бумага, составленная по всей форме. Мы должны предупредить Принца, помешав ему вести против вас интриги в Риме». Вам нетрудно представить, как я отвечал Королеве, которая в этом случае и впрямь выказала мне истинное благоволение, ибо Кардинал обманул ее первую, уверив, что со мной следует поступать чистосердечно. Блюэ, адвокат при Совете и закадычный друг Ондедеи, много раз говорил мне впоследствии, что Ондедеи признался ему в тот вечер, когда прибыл из Брюля в Париж, что Кардинал более всего наказывал ему внушить самой Королеве, будто совершенно искренне намерен сделать меня кардиналом. «Если Королева, — сказал [360]он Ондедеи, — будет знать, что у нас на уме, герцогиня де Шеврёз непременно это выведает». А на уме у них было — и это вас, конечно, не удивит — обвести меня вокруг пальца, воспользоваться мною для борьбы против принца де Конде, тайком расстроить мои планы в Риме, проволочить дело с моей рекомендацией, а там, придравшись к случаю, и вовсе пойти на попятный. Вначале, казалось, сама судьба потворствует их замыслам, ибо, когда на другой день вечером я уединился в доме аббата де Берне, чтобы без помех написать в Рим и отправить туда аббата Шарье хлопотать о моем назначении, я получил из Рима письмо с известием о кончине Панцироли 357. Горестное это событие, которое в мгновение ока опрокинуло все взятые мной меры, какие я считал надежными, сильно меня опечалило, тем более что я понимал — командор де Балансе, королевский посол в Риме, сам домогавшийся кардинальского сана, предпримет против меня все, что будет в его силах. Я, однако, все же отправил в Рим аббата Шарье, и он, как вы далее увидите, почти не встретил помех своим хлопотам, хотя Мазарини возвел на его пути все препятствия, какие только мог. Примечательно, что в продолжение беседы, какую я имел с Королевой касательно этого письма Кардинала, она ни словом не обмолвилась об отдельной записке (о ней г-н де Шатонёф рассказал мне на другой день), где Кардинал писал ей насчет предполагаемого брака принцессы Орлеанской, ныне великой герцогини Тосканской 358с Королем. Прежде на брак с Королем весьма рассчитывала старшая дочь Месьё, ибо Кардинал внушал ей на него надежду; однако, видя, что в глубине души Мазарини отнюдь не намерен ему содействовать, она принялась фрондировать, и даже весьма рьяно. Мадемуазель де Монпансье с неописанной пылкостью ратовала за освобождение принца де Конде. Но Месьё знал ее как облупленную и так мало уважал, что на выходки ее не обращал внимания даже в ту пору, когда их следовало брать в расчет, хотя бы памятуя о ее звании. Поэтому не посетуйте на меня, что до сих пор я не позаботился вам о них рассказать. Кардинал, полагавший, что Месьё скорее прельстится надеждой выдать за Короля свою младшую дочь, которая и в самом деле куда более подходила ему по возрасту, просил Королеву всячески укрепить упования Месьё на этот союз, однако пуще всего остерегаться прибегать к моему посредничеству, ибо, писал Кардинал, «коадъютор сделает к этому шаги более скорые и решительные, нежели это выгодно теперь Вашему Величеству». Именно такие слова стояли в записке, которую показал мне г-н де Шатонёф, поклявшийся, что снял копию с оригинала, писанного рукой самого Мазарини. Кардинал просил Королеву, чтобы герцогу Орлеанскому об этих словах или, скорее, об этих намерениях, сообщил Белуа, «в том случае, однако, — стояло в записке, — если на него по-прежнему можно положиться». Месьё клялся мне раз двадцать, если не более, что ему не делали такого предложения ни прямо, ни обиняком. Два эти обстоятельства противоречат друг другу, а вот вам еще одно, не менее загадочное. Я уже говорил вам, что Кардинал страшно разбранил в своем письме тех, кто отговорил Королеву воспользоваться моим планом арестовать принца де [361]Конде в Орлеанском дворце. Поэтому я ожидал, что теперь она ухватится за эту мысль и даже потребует от меня исполнить то, что я почти обещал ей, предлагая этот план. Я был удивлен сверх всякой меры, что это даже не приходит ей в голову, да и ныне, по зрелом размышлении, меня удивляет, что ни Ле Телье, ни Сервьен, ни принцесса Пфальцская, которых я вновь и вновь расспрашивал об этом предмете, по-видимому, также не знали, в чем тут дело. Это тем более странно, что все они убеждены — письмо Кардинала было подлинным и в этом вопросе искренним.
Это утверждает меня в мысли, высказанной ранее, что в каждом деле бывают обстоятельства, которые в силу даже причин естественных ускользают от взгляда самых проницательных свидетелей; о них куда чаще упоминалось бы в истории, если бы историю всегда писали люди, сами причастные к ее тайнам и потому способные подняться над мелким тщеславием вздорных писак, которые, будучи рождены на задворках и ни разу не допущенные в переднюю, похваляются тем, будто им известно все, что происходит в кабинетах. В этом смысле меня изумляет наглость людишек во всех отношениях ничтожных, которые, полагая, что проникли в тайники сердца тех, кто принял самое живое участие в описываемых мной событиях, не нашли такого происшествия, которого ход не посчитали бы открытым им от причины до следствия. Однажды на столе в кабинете принца де Конде я увидел два или три сочинения, писанных этими угодливыми и продажными душонками 359. Видя, что я их перелистываю, он сказал мне: «Эти пигмеи изображают нас с вами такими, какими были бы они сами, окажись они на нашем месте». Мудрое замечание.
Вернусь, однако, к окончанию беседы, какую я имел в ту ночь с Королевой. Она усердно добивалась, чтобы я обещался ей быть в Парламенте всякий раз, когда там окажется принц де Конде. «Причина этого мне известна, — сказала мне принцесса Пфальцская, которой я на другой день признался, что заметил особенную настойчивость Королевы в этом вопросе. — Сервьен с утра до ночи твердит Ее Величеству, что вы в сговоре с принцем де Конде и в силу этого сговора в некоторых случаях не станете являться на ассамблеи». Я не пропустил ни одной из них и держался при этом так, что хотя бы плоды моих усилий должны были заставить Сервьена устыдиться своих подозрений. Я старался угодить принцу де Конде, но лишь таким образом, какой не мог прийтись ему по вкусу. Я поддерживал все, что он говорил против Мазарини, но при этом не упускал случая пролить свет на тайные переговоры, какие между ними ведутся, и на причины, по каким Принц недоволен Кардиналом; такие разоблачения были весьма некстати для партии, которая в глубине души желала одного — примириться с двором, нагнав страху на первого министра. Принц де Конде всегда был противником междоусобицы, а г-н де Ларошфуко, полновластно руководивший герцогиней де Лонгвиль и принцем де Конти, неизменно склонен был к переговорам. Обстоятельства вынуждали их всех произносить решительные и сокрушительные речи, которые помогли бы им достигнуть цели, не будь фрондеров, усердно и старательно [362]толковавших эти речи двору и народу. Королева, всегда отличавшаяся гордыней, перестала верить посулам, которым неизменно предшествовали угрозы. Кардинал перестал бояться, увидев, что принц де Конде уже не властвует над Парижем или, во всяком случае, не властвует над ним безраздельно. Народ, которому открыли подоплеку происходящего, более не давал веры тому, в чем его хотели убедить, прикрываясь необходимостью борьбы с Мазарини, уже не мозолившим ему глаза. Эти обстоятельства, а также известие о моем совещании с Лионном и то, что Буше сообщил Принцу о приближении двух гвардейских рот, вынудили Его Высочество б июля в два часа пополудни покинуть Отель Конде и удалиться в замок Сен-Мор. Без сомнения, у него не оставалось иного выхода; удержаться в Париже он мог разве при условии, если бы решился уже тогда на то, на что решился позднее — то есть обороняться открыто. Он не захотел этого, ибо еще не решился на гражданскую войну, к которой бесспорно испытывал крайнее отвращение. Некоторые осуждали его за нерешительность, я же, напротив, нахожу, что следует воздать хвалу ее причине; мне противна наглость грязных душонок, которые осмелились написать и обнародовать, будто человек, бесстрашием и доблестью своей подобный Цезарю, способен был поддаться неуместной робости. Презренные и вздорные эти писаки заслуживают публичной порки.
Вы легко можете представить, какое волнение в умах произвел отъезд принца де Конде. Герцогиня де Лонгвиль, хотя и больная, тотчас выехала следом за братом. Одновременно с нею отправились к нему принц де Конти, герцоги Немурский и Буйонский, виконт де Тюренн, господа де Ларошфуко, де Ришельё и де Ла Мот. Принц де Конде послал г-на де Ларошфуко уведомить Месьё о причинах, побудивших его покинуть Париж. Месьё испугался, что было заметно по выражению его лица. Он, однако, сделал вид, будто огорчен. Он отправился к Королеве и одобрил ее решение послать в Сен-Мор маршала де Грамона, чтобы заверить Принца, что она вовсе не умышляла против его особы. Месьё, убежденный, что Принц после шага, им сделанного, уже не возвратится в Париж, и потому вообразивший, будто, ничем не рискуя, может оказать ему услугу, поручил маршалу де Грамону передать Принцу, что он со своей стороны готов быть порукою его безопасности. Вы увидите далее на этом примере, сколь опасно давать обещания, исходя из одной лишь уверенности, что тот или другой поворот событий невозможен. Правда, соображение это редко кого останавливает. Едва принц де Конде оказался в Сен-Море, в партии его не осталось ни одного участника, который не возжелал бы примирить его с двором — так бывает всегда в предприятиях, глава которых известен своей неприязнью к мятежу. Мятеж никогда не может быть по сердцу разумному человеку, но разумная политика предписывает скрывать свою к нему неприязнь, если уж ты в него ввергся. Телиньи, зять адмирала Колиньи, накануне Варфоломеевской ночи заметил, что тесть его, не сумев скрыть свою усталость, более потерял во мнении гугенотов, нежели когда проиграл сражения при Монконтуре и Сен-Дени 360. Таков был первый удар, [363]полученный принцем де Конде, удар тем более чувствительный, что для его партии подобного рода потрясение могло оказаться роковым скорее, нежели для какого-нибудь другого содружества. Г-н де Ларошфуко, бывший одним из самых видных ее членов, благодаря неограниченному своему влиянию на принца де Конти и на герцогиню де Лонгвиль, играл среди мятежников ту же роль, какую г-н де Бюльон играл когда-то в финансах. Кардинал де Ришельё говаривал об этом последнем, что он тратит двенадцать часов в сутки на изобретение новых должностей, а другие двенадцать на то, чтобы их упразднить. Мата же, применяя эти слова к г-ну де Ларошфуко, утверждал, что тот каждое утро сеет какие-нибудь распри, а каждый вечер миротворствует —такое он употребил словцо. Герцог Буйонский, весьма недовольный принцем де Конде, и в той же мере двором, отнюдь не содействовал принятию твердого решения: избрать мир или ссору, ибо невозможность положиться ни на ту, ни на другую сторону в полдень опрокидывала его планы, составленные в десять часов утра. Виконт де Тюренн, не менее своего брата раздосадованный теми и другими, оказался к тому же в делах партии далеко не столь решительным, как на поле боя. Герцога Немурского могла бы побудить к действию пылкость, свойственная не столько нраву его, сколько возрасту, но боязнь быть разлученным с г-жой де Шатийон, в которую он влюбился, сдерживала его порывы. Шавиньи, возвращенному в кабинет, прирожденную его стихию, и возвращенному туда стараниями принца де Конде, нестерпима была мысль расстаться с должностью, но еще более нестерпима мысль исправлять ее вкупе и влюбе с Мазарини, предметом его ненависти. Виоль соединял с шаткостью мнений, присущей его другу, еще великую робость и алчность, ничуть не меньшую. Круасси, человек по натуре необузданный, колебался между крайностями, к которым толкал его природный нрав, и сдержанностью, хотя бы наружной, к которой его вынуждали дружелюбные отношения с г-ном де Шатонёфом, всегда старательно им поддерживаемые. Сверх того герцогиня де Лонгвиль по временам более всего на свете желала примирения, ибо к нему стремился г-н де Ларошфуко, а по временам жаждала разрыва, потому что он отдалял ее от мужа, которого она никогда не любила, а с некоторых пор начала бояться. Умонастроения эти приходилось брать в расчет принцу де Конде, а они поставили бы в тупик и Сертория 361. Судите же, какое действие они должны были оказывать на принца крови, увенчанного безгрешною славою и усматривавшего в участи предводителя партии одно лишь злосчастье, да к тому же злосчастье, его роняющее. Одним из обстоятельств, наиболее для него тягостных, судя по тому, что он говорил мне впоследствии, была необходимость защищаться от нескончаемых подозрений, неизбежных в начале всякого дела, более даже, нежели в дальнейшем его ходе и в его следствиях. Поскольку все еще зыбко и неопределенно, воображение, ничем не стесненное, находит себе пищу во всем, что мнится ему возможным. А вождь наперед в ответе за все, что, на чей-то сторонний взгляд, может якобы взбрести ему в голову 3б2. Вот [364]почему Принц не посчитал возможным принять с глазу на глаз маршала де Грамона, которого всегда любил, и ограничился тем, что в присутствии знатных особ, которыми был окружен, объявил ему, что не может вернуться ко двору, пока клевреты Кардинала занимают там первые места. Все, бывшие на стороне принца де Конде и по большей части желавшие примирения, остались довольны этими словами, которые должны были, нагнав страху на подручных Мазарини, вынудить тех легче уступить всевозможным притязаниям каждого из них. Шавиньи, который непрестанно ездил из Парижа в Сен-Мор и обратно, ставил себе в заслугу перед Королевой, как она сама мне сообщила, что первый залп новой канонады Принца дан был не столько по самому Кардиналу, сколько по Ле Телье, Лионну и Сервьену. Ополчаясь на этих троих, Шавиньи преследовал свою цель — отдалить от Королевы тех, чье влияние в министерстве, истинное и прочное, затмевало его собственное, показное и призрачное. Замысел этот, в котором изобретательности было более, нежели здравомыслия, так его тешил, что в разговоре с Баньолем в тот день, когда принц де Конде потребовал отставки министров, Шавиньи отозвался о своем плане как о самом мудром и хитроумном, какой знал наш век. «Мы отводим глаза Кардиналу, внушая ему, будто его враги пошли по ложному следу, и вместо того, чтобы ускорить составление против него декларации, которая все еще не готова, довольствуются тем, что лают его друзей. Мы изгоняем из кабинета единственных людей, которым Королева может довериться, оставляя в нем других, которым ей придется теперь доверяться за неимением прежних, а фрондеров вынуждаем либо прослыть мазаринистами, если им вздумается взять под защиту ставленников Кардинала, либо поссориться с Королевой, если они решат ополчиться на них». Рассуждение это, которое Баньоль передал мне четверть часа спустя, показалось мне столь же справедливым в последней своей части, сколь пустым во всем остальном. Я всеми силами постарался найти выход из нового затруднения, и, как вы увидите далее, усилия мои не пропали даром.
Я уже говорил вам, что принц де Конде удалился в Сен-Мор б июля 1651 года.
Седьмого июля принц де Конти явился в Парламент объяснить причины, по каким Принц, его брат, счел необходимым удалиться из Парижа. Он говорил в самых общих выражениях о том, что до Принца с разных сторон дошли слухи об умыслах двора против его особы. Потом объявил, что брат его не может чувствовать себя в безопасности при дворе до тех пор, пока не будут отставлены Ле Телье, Сервьен и Лионн. Он гневно жаловался на то, что Кардинал пытался завладеть Брейзахом 363и Седаном, и в заключение сообщил Парламенту, что принц де Конде прислал со своим приближенным письмо. Первый президент ответил принцу де Конти, что принцу де Конде более пристало самому пожаловать в Парламент. Ввели посланца Принца; он вручил Парламенту письмо, которое ничего не прибавило к тому, что уже сказано было принцем де Конти. Тогда Первый президент известил Парламент, что в пять часов пополудни [365]Королева прислала к нему одного из придворных уведомить его об этом письме Принца и приказать передать Парламенту: Ее Величество желает, чтобы впредь, до изъявления ее воли, верховная палата не приступала к прениям. Герцог Орлеанский прибавил, что по чистой совести может подтвердить: Королева и в мыслях не имела арестовать принца де Конде; гвардейцы, вызванные в предместье Сен-Жермен, оказались там для того лишь, чтобы содействовать провозу через городскую заставу партии вина, которую желали избавить от обложения пошлиной, и, наконец, Королева никоим образом непричастна к тому, что произошло в Брейзахе. Словом, Месьё говорил так, как если бы был преданнейшим другом Королевы. Когда после заседания я взял на себя смелость спросить его, не опасается ли он, что Парламент попросит его поручиться за безопасность принца де Конде, если уж он столь определенно утверждает, будто в ней уверен, он ответил мне в большом смущении: «Приходите ко мне, я вам все объясню». Давая подобные заверения, Месьё подвергал себя немалому риску, и Первый президент, в эту пору всей душой служивший интересам двора, очень ловко уберег его от опасности, отвлекши Машо, который заговорил было о таком поручительстве; г-н Моле попросту обратился к Месьё с покорной просьбой успокоить принца де Конде на сей счет и попытаться уговорить его вернуться ко двору. Он постарался также протянуть время, чтобы пришлось перенести ассамблею на другой день, а покамест постановили только доставить письмо принца де Конде Королеве. Однако вернусь к тому, что сказал мне Месьё по возвращении в Орлеанский дворец. Он отвел меня в библиотеку, запер дверь на ключ и в волнении бросил шляпу на стол. «Одно из двух, — воскликнул он с проклятьем, — или вы большой простофиля, или я большой дурак. Как по-вашему, хочет Королева, чтобы принц де Конде возвратился ко двору?» — «Да, Ваше Королевское Высочество, — ответил я без колебаний, — но только, если его можно будет взять под стражу или убить». — «Нет, — возразил он мне, — она в любом случае хочет, чтобы он вернулся в Париж. Спросите у вашего друга, виконта д'Отеля, что он передал мне сегодня от ее имени при входе в Большую палату». А тот передал Месьё следующее: маршал Дю Плесси-Прален, его брат, в шесть часов утра получил приказание Королевы просить Месьё от ее имени заверить Парламент, что принцу де Конде не грозит никакая опасность, если он соблаговолит возвратиться ко двору. «Так далеко я не пошел, — прибавил Месьё, — ибо по тысяче причин не желаю быть ее поручителем, впрочем, ни тот, ни другая у меня этого не требовали. Но, по крайней мере, вы видите сами, — продолжал он, — я должен был сказать хотя бы то, что сказал, и еще вы видите, сколь приятно иметь дело со всеми этими людьми. Позавчера Королева объявила мне, что либо ей, либо принцу де Конде должно убраться с дороги, а сегодня она желает, чтобы я вернул его, поручившись Парламенту своим честным словом за его безопасность. Принц де Конде утром покинул столицу, чтобы избежать ареста, но я готов держать пари — при нынешнем обороте дел не пройдет и двух дней, как он возвратится 364. Вот возьму и [366]уеду себе в Блуа, а там хоть трава не расти». Хорошо зная Месьё, и к тому же извещенный, что Раре, который, состоя на службе у Месьё, был предан принцу де Конде, накануне рассказывал, сколь твердо полагаются в Сен-Море на Орлеанский дворец, я ни на минуту не усомнился: гнев Месьё вызван его смущением, а оно проистекает от уверений, какие он сам поспешил высказать Принцу, полагая, что они его ни к чему не обязывают, ибо был убежден, что тот не вернется ко двору. Увидев, что Королева, вместо того чтобы продолжать борьбу с Принцем, заверяет Принца, будто ему ничего не грозит, в случае если он пожелает вернуться в Париж, и потому решив, что она может пойти на уступки и вслед за удалением Кардинала удалить также Ле Телье, Сервьена и Лионна, Месьё испугался; он вообразил, что Принц при первом удобном случае возвратится в Париж и воспользуется слабостью Королевы не для того, чтобы и впрямь сбросить ее министров, но чтобы выказать ей свою преданность, примирившись с двором, и извлечь для себя из этого пользу, оплатив ее тем, что в угождение Королеве согласится вернуть министров. Рассудив так, Месьё вообразил, будто должен всеми способами умилостивлять Королеву, которая накануне попрекнула его, что он все еще сохраняет дружбу к принцу де Конде. «И это после всего, что он против вас учинял, — объявила Королева, — не говоря уже о том, о чем я вам еще не рассказывала». Благоволите заметить, что она ни разу не высказалась об этом предмете более определенно, — полагаю, потому что слова ее были ни на чем не основаны. Месьё, только что поручивший маршалу де Грамону передать Принцу всевозможные учтивости и заверения в том, что ничто не угрожает его особе, ибо маршал де Грамон того же седьмого июля после полудня совершил поездку в Сен-Мор, о которой я упоминал выше и которая накануне была одобрена Королевой, — так вот Месьё, исполнив то, чего желала Королева, и в то же время всячески поручившись Принцу, что тот в совершенной безопасности, вообразил, будто и самого себя уберег от опасности, грозившей ему с обеих сторон. Вот таким образом всегда и попадают впросак робкие души. У страха глаза велики, он всегда облекает плотью их собственные фантазии — им кажется явью то, что они приписывают замыслу врагов, и, боясь беды, которая им всего лишь мерещится, они неизбежно попадают в самую настоящую беду.