Менделеев в жизни
Шрифт:
Хотя я знала, что Дмитрий Иванович работой моей доволен, но я послушала Павла Петровича и сделала вторую копию. Он ее одобрил. Это было весной, я отвезла ему свою работу в Царское Село, где он жил на своей даче. Он сам передал ее Дмитрию Ивановичу. Теперь она у меня.
Эту черту характера, строгость, Павел Петрович сохранил до конца жизни. Но он был одинок со своими идеалами. Профессорский академический кружок не понимал его. Художники не академики, передвижники, например, были противоположного направления; они признавали содержание и тенденцию и отрицали идеалы чистого искусства. Не имея единомышленников в художественном мире, Павел Петрович отводил душу с учениками. Репин, Поленов, Серов, Врубель, Остроухое и много других более или менее, талантливых прошли через его руки, и все любили и высоко чтили своего учителя. Илья Ефимович Репин, когда к нему обращались за советом, где учиться, посылал всегда к Чистякову, и своего талантливейшего ученика, Серова, послал к нему же. Павел Петрович учил в классах Академии, учил и в своей мастерской, которая помещалась в Академии, в нижнем этаже. С учеников и учениц Академии, приходивших к нему в мастерскую, платы не брал. Он знал хорошо своих учеников, их особенности и способности. Он часто рассказывал о своей жизни в Италии не длинными описаниями, а короткими яркими картинами. Когда я была после Академии в Риме, некоторые старожилы помнили его. Одна пожилая, очень красивая и известная натурщица Стелла хорошо его знала. Ее он называл gallenacio (индюшка), но больше работал с Джованины. Голову этой модели я видела у Павла Петровича в мастерской; она менее красива, чем Стелла, но более выразительна. Теперь эта голова в Русском Музее. Ее в живых уже не было.
Я, как и все, очень любила, когда Павел Петрович был в настроении рассказывать. Помню академический бал. Я только что должна была начать мазурку, как один ученик подошел и сказал: "Пойдемте, пойдемте, пойдемте скорей!" Я пошла. Мы вошли в одну из боковых зал. Там за столом, окруженный учениками, сидел Павел Петрович. Со стаканом пива в руке он одушевленно говорил. Я подошла к столу, да так и осталась. Мазурка гремела, я сознавала, что нарушаю все правила этикета, оставив своего кавалера без дамы, но не было сил оторваться. Наконец, показался с постным, обиженным видом и мой кавалер, подошел ко мне за объяснениями, но они не понадобились -- кавалер остался сам. Долго, долго сидели мы за столом, а Павел Петрович, медленно попивая пиво, говорил и говорил. Замолкла мазурка, а мы все сидели. К сожалению, не записала того, что говорилось тогда, но почему-то осталось в памяти, как, рассуждая, кажется, о Турецкой войне, Павел Петрович сказал о правителях: "Да что, оттого все плохо, не по рисунку начали!" -- "И жить надо по рисунку?" -- спросил кто-то.-- "Еще бы".--
Бывали между учениками грустные случаи непонимания. Сумасшествие одного из них приписали запутанности в непонятных для него идеях Чистякова, некоторые доводили до крайности его систему, и, если посмотреть неоконченные рисунки таких учеников, то многие удивились бы, они напомнили бы рисунки кубистов. Вспоминается мне, как сравнительно не так давно (в 1912 году) я работала в Париже на Montparnasse, в мастерской Henri Martin. Как-то он должен был уехать в провинцию для компановки заказанных ему панно. Мы на две недели остались в мастерской одни. Пользуясь свободой, мне вздумалось сделать рисунок "по-чистяковски". В разгаре моей работы, подходит ко мне один из учеников и спрашивает: "Скажите, пожалуйста, где вы учились?" Я ему ответила вопросом: "А почему вы меня это спрашиваете?" -- "Да потому, что я здесь вижу в первый раз, чтобы работали по системе нашего молодого Мюнхенского (я из Мюнхена) художника (имени не помню). Я подумал, не у него ли вы учились".
– - "Нет, ответила я, я училась у старого русского профессора". Общее изумление.
Возвращусь ко времени моего пребывания в Академии. Я сделалась ученицей Павла Петровича, поверив в него всей душой. Ходила к нему и в его частную мастерскую. Впоследствии мы собирались еще раз в неделю по вечерам после Академии у его ученика Владимира Викторовича Осипова. Он был москвич из семьи старообрядцев, любил искусство, был хороший товарищ, очень добрый, порядочный человек и имел огромное состояние. Уверовав в Чистякова, стал его преданным учеником. Как-то он предложил самым близким ученикам Чистякова, Вас. Евм. Савинскому, Н. А. Бруни, Селезневу, Погосской, Лосевой и мне собираться у него по вечерам рисовать с живой натуры под руководством Павла Петровича. Павел Петрович согласился, а про нас и говорить нечего -- мы были счастливы. Прямо из классов мы вместе с Павлом Петровичем шли прямо через Неву на Конногвардейский бульвар, в дом Утина, где была квартира Осипова. Здесь Павел Петрович был между своими и высказывался особенно охотно. Так работали мы дружно и усердно. Но раз работа наша была неожиданно прервана. Собрались мы, по обыкновению, в полном составе. Позировала натурщица Мария Васильевна Троценко, красивая, молодая девушка. Мы увлеклись работой, и только Павел Петрович своими остроумными замечаниями нарушал тишину. Вдруг слышим, по комнатам большой квартиры Осипова раздаются чьи-то шаги и звяканье шпор. Удивленно переглядываемся. Осипов пошел взглянуть и очень смущенный возвратился в сопровождении жандармского полковника и нескольких человек его помощников. Вежливо извиняясь, полковник сказал, что командирован произвести здесь обыск. Нас просил продолжать рисовать, не волноваться, не обращать на него внимания и позволить ему приступить к исполнению своих обязанностей. Долго он оставался в кабинете Осипова. Окончив там свое дело, опять вошел в нашу комнату, галантно извиняясь и улыбаясь сказал: "Вот вам и сюжет для картины. "Обыск в доме". Затем сказав несколько комплиментов относительно очаровательного общества, которое ему не хотелось бы покидать, он раскланялся и вышел. Мы проводили его холодным полупоклоном и остались в недоумении. Осипов больше всех. Вероятно, наши собрания в определенные дни и часы внушили подозрения (шпионство было в то время очень развито). Занятия наши мы не прекратили и во главе с Павлом Петровичем продолжали заниматься у Осипова.
Как Павел Петрович был отзывчив, можно видеть из следующего случая. Я была переведена в натурный класс, где начинали писать красками, но, прежде чем начать с натуры, требовалось представить копию с какого-нибудь этюда, висевшего на стенах натурного класса. Это были лучшие этюды прежних учеников, был даже этюд Брюллова. Эту скучную работу делали в небольшой комнате, рядом с натурным классом. Мне достался этюд Венига. Этой работой я очень тяготилась. Старшие товарищи из натурного класса заходили ко мне помогать, конечно, тайно от профессора и инспектора Павла Алексеевича Черкасова. Но раз в нашу копировальную неожиданно вошел дежурный профессор В. П. Верещагин, по прозванью Василий Темный, и увидел возмутившую его душу картину. Я сидела очень непринужденно на его профессорском кресле, а два старших ученика с палитрами и кистями за мольбертом усердно доканчивали мой этюд в 4 руки. Профессор ничего не сказал, но когда копия была представлена, он на ней начертал: "сделать другую". Весь класс разделял мое горе, и я в отчаянии побежала за утешением к Павлу Петровичу, даже всплакнула. Он понял мое горе и пожалел. Еще, бы писать с этюда, когда тут рядом стоит живая натура. Павел Петрович дал мне такой выход: работать с натуры в его мастерской, а копию делать в свободное время. Это было прекрасно во всех отношениях. Я подумала: "нет худа без добра, и что ни делается, то к лучшему". Таким образом, я приступила к работе с натуры красками под руководством Павла Петровича. Лучшего нельзя было и желать.
В последние годы Павлу Петровичу пришлось пережить много тревожного. Когда конференц-секретарь Исеев за какие-то злоупотребления был удален, удален был потом и ректор (кажется, Шамшин), место это было предложено гр. Ивану Ивановичу Толстому. Толстой задумал реформы. Прежних академических профессоров он стал удалять и обратился к передвижникам с предложением профессорских занятий в Академии. Передвижники не признавали академическую школу, они были реалисты, отрицавшие чистое искусство, но это были честные, убежденные люди, сильные и крепкие своим единением. Первый, кто принял приглашение Толстого, был Архип Иванович Куинджи. Одного за другим он привлек на свою сторону своих товарищей передвижников -- Репина, Вл. Маковского, Киселева, Шишкина, Кузнецова. Когда Ив. Ив. Толстой стал осуществлять свою реформу, Чистяков ушел в тень. Не знаю, по своей инициативе или под давлением обстоятельств, он оставил живописные классы, перешел в мозаичное отделение и только несколько лет спустя был приглашен вновь профессором живописи на место ушедшего И. Е. Репина. Все время он оставался верен себе. Скончался Павел Петрович в Детском Селе 80-ти с чем-то лет. Он оставил по себе у всех добрую и светлую память, а в учениках глубокую вечную благодарность.
Влияние его на русскую живопись еще не оценено вполне. Стоит только вспомнить, что из его школы вышли Серов, Врубель, Савинский, Бруни. Репин и Поленов хотя и не были его учениками, но высоко ценили его, как учителя.
Из профессоров лекторов охотней всего слушали А. В. Прахова, который читал историю искусств. Он путешествовал по Египту и особенно долго останавливался на искусстве древних египтян. Он так живо описывал нам храмы в Луксоре и Фивах, точно мы сами там побывали. При мне он читал только один год, его сменил Сабанеев; его лекции были менее живы, но более систематичны. Охотно ходили мы также на лекции анатомии, которые читал профессор Ланцерт. Она продолжалась два часа, час собственно лекция и час рисование скелета и мускулов. Иногда он приносил в банке препараты, но показывал тем, кто хотел и мог их видеть. Он прекрасно знал свой предмет, но на лекции художникам, которым читалась анатомия неполная, только скелет и мускулы, он смотрел не очень серьезно. Любил шутить: помню, как он вызвал меня на экзамене и сказал. "Ну, нарисуйте нам череп -- череп девицы... только хорошенькой". В Академии он любил бывать, ходил в Кушелевскую галлерею и в Скульптурный Музей.
Экзамены для нас вообще были не трудны, и паники не было. Больше всего волновали и оживляли учеников эскизы. Тема давалась профессорами большей частью из Библии и античного мира. Эскизы могли подавать все, но обязательны они были для натурного класса. Мой первый эскиз, заданный профессором Якоби -- "Клеопатра, едущая к Антонию по Нилу". Я так увлеклась этим эскизом, что работала его всю ночь, ползая по полу, так как у меня в комнате в то время не было ни мольберта, ни довольно большого стола. Представленные эскизы делили на четыре категории: в первую попадали лучшие, в четвертую худшие. Мне кажется, мой эскиз был слабо исполнен, но попал во вторую категорию за фантазию, которой я дала полную волю.
Во дворе Академии, отдельно от главного здания, за садом, помещался батальный класс, где рисовали лошадей. Их приводили солдаты из разных полков, частью и из казачьих. Там был особый мир. Профессор Виллевальде приходил раза два в неделю; остальное время ученики оставались одни и очень весело проводили время. Я ходила туда иногда к моей землячке Екатерине Захаровне Краснушкиной, избравшей своей специальностью батальную живопись. Высокая, худощавая, со стриженой курчавой головой, вечно смеющаяся, она была очень мила и забавна. Баталисты были народ веселый, в то время в батальном были: Мазуровский, Самокиш и другие. Они устраивали в классе баталии, турниры, а Краснушкина раз вздумала покататься в классе, села на лошадь, которая, на беду, оказалась норовистой и стала выделывать скачки и разные штуки. Когда ее укрощали, вдруг неожиданно вошел Виллевальде, но он не рассердился, а даже смеялся, когда испуганную Краснушкину солдаты и ученики снимали с лошади. Мы ходили в батальный изредка делать наброски лошадей и отчасти для развлечения.
В скульптурном классе преподавали Фон-Бок и Лаверецкий, между учениками были Беклемишев, Залеман, Диллон и Гинцбург. Беклемишев, молодой красавец, высокого роста, с длинными черными волосами и глазами, прекрасная модель для героя романа. Гинцбург -- маленькая фигурка, смеющийся, живой отлично имитировавший разные типы: портного, дамы, делающей прическу, и проч., и проч. Диллон, серьезно работавшая и подававшая надежды; Залеман непомерного роста, угрюмый, молчаливый, упорно работавший и изучавший формы, не разменивая своего таланта на мелочи, не стремившийся блистать мелкими композициями, таивший свои художественные образы в глубине души, чтобы проявить их, когда овладеет возможностями, техникой.
Из учениц я больше всех сошлась тогда с Погосской, дочерью писателя Погосского. Лагода в то время оставила Академию и занималась у Шишкина, Капустина тоже вышла из Академии, занялась литературой и писала в то время свой первый роман "К росту", который одобрил Достоевский. София Александровна Погосская много рассказывала мне о своей заграничной жизни. Отец ее был эмигрантом, другом Герцена, о котором София Александровна также говорила мне. Мы ходили с ней по Кушелевской галлерее, по таинственным академическим коридорам. Она способствовала до некоторой степени моему художественному развитию, так как видела уже главные музеи Европы и передавала мне свои впечатления. Иногда мы с ней спускались в нижний этаж, в мастерскую пейзажиста Орловского, ее знакомого. Он показывал нам свои новые картины, которые писал очень быстро по летним этюдам. Поляк, среднего роста, очень светлый блондин, с большими светлыми глазами, красноватым лицом, он не блистал красноречием, но мастерская была переполнена его этюдами, которые красноречивей слов передавали прелесть малороссийской природы. В то время он писал большой пейзаж Киевской губернии. У него встречали мы разных посетителей, видели там и знаменитого артиста Самойлова, уже пожилого, но остроумного и живого. У Орловского висело чучело тетерки. Самойлов нашел, что движение придано ей неправильное и начал представлять, быстро двигая руками и всем телом, полет тетерки. Было очень забавно и, кажется, верно. Он любил расспрашивать нас о наших занятиях, сам он рисовал акварелью. Впоследствии у меня был его маленький морской вид, сделанный очень недурно акварелью {Погиб вместе с другими картинами.}