Метели ложатся у ног
Шрифт:
— Слово-песня по ветру неслось. У Ивняковой реки за чум зацепилось. Зацепилось за кончик шеста и в чум опустилось. Жили в нем старик и старуха. Двое жили. Детей у них, видно, не было — нет о них речи, — начала, как обычно, бабушка после утреннего чая, когда догорели в золе последние угли и в чуме стало прохладно.
— Это были, бабушка, ты и наш дедушка, который умер, да? — дернуло меня за язык.
Бабушка замолчала. Она долго смотрела на меня то ли зло, то ли обиженно. Нахмурившееся вдруг её лицо постепенно ожило, и она сказала:
— Нет, внучек. Это — сказка. Давным-давно это было. Умей слушать.
Мне стыдно стало, но на языке у меня был новый вопрос:
— Давным-давно мы, конечно, тоже были?
— Нет, внучек: другие люди жили. Нас тогда и на свете не было, — она потрогала за ухом. — Но души наши, конечно, были. Душа — она не умирает. Она через много-много лет в другого человека вселяется.
— Как это — другие люди? Разве, кроме нас, есть ещё люди?!
У бабушки округлились глаза. Она развела руками:
— Много людей. Разных. Но ты…
— Рассказывай, — смутился я. — Я больше не буду.
— На берегу большого, как небо, озера жили в одиноком чуме старик и старуха, — снова начала бабушка.
Я как будто видел этот чум, сгорбившегося старика, щуплую старушку с круглым лицом, то есть всё-таки видел своего умершего недавно деда и свою бабушку.
— Детей у них не было, — повторила бабушка. — Были ли у них олени — неизвестно. Птицы, конечно, были: их полно в тундре. И в большом, как небо, озере, возле которого стоял чум старика и старухи, жили только две рыбы: Щука и Хариус.
— Только две?! — удивился я.
Бабушка взглянула на меня, покачала головой.
— Да, только две: Щука и Хариус. Дружно жили рыбы. Еды хватало. В воде много трав озерных, ракушек полно, жучков, червячков — всё рыбе еда, но как-то Щуке захотелось чего-то более сытного, вкусного. Долго она думала, чего ей хочется, но в гневе на свою безмозглость хватанула зубастой пастью Хариуса и съела. Старик и старуха поймали неводом рыбу-щуку и съели её. С тех пор и стали звать их Пырерками — Полущуками. Пошли дети, тоже Пырерки, — кончила бабушка.
— И — всё?! — с досадой спросил я, готовый слушать хоть целый день.
— Всё, — подтвердила бабушка, подняла глаза к макодану и добавила: — Вот почему мы и не едим щуку: от неё пошел род Пырерков. По отцу-то вы — Паханзеды, но ваша мать…
— Пырей [7] ! — чуть не оглушила меня Сандра, ворвавшаяся в чум с улицы.
— Да, смотрит она глазами рода Пыря, — задумчиво сказала бабушка. — Вы тоже наполовину Пырерки.
Мы криками загнали в юрок — маленький загон — смирных, объезженных быков. Отец вывел из юрка на вожже пять оленей, запряг их, и после короткого чаепития мы помчались в сторону, где ночует солнце. Олени бежали, играя ногами, будто радовались своему легкому, красивому бегу, хотя теперь они, комолые, напоминали огромных мышей с большими ушами, потому что на просторе, если смотреть на упряжку со стороны, у комолых оленей во время бега ноги кажутся короткими.
7
Пырей — женщина из рода Пырерка.
— Поехали мы, сын, в Пэ-Яха, — обернувшись ко мне, сказал отец, улыбнулся в рыжие усы и добавил: — Теперь в нашей тундре дороги мимо Пэ-Яха нет и не будет.
— Почему? — спросил я, а сам представил огромные из белого камня чумы совсем не похожих на ненцев людей — царей, королей, хозяев подводного и подземного мира, где много золота, серебра, стекла и где даже ночью всё точно огнем пылает, всё сверкает, как прозрачный чистый лед под солнцем. О таких чумах я много слышал из сказок бабушки, отца и самого мудрого сказочника Большой земли Паш Миколая, который в последнее время часто бывал у нас в чуме.
— Теперь, сын, все грамотными быть хотят, чтобы следы человеческой мысли на бумаге видеть. И не только видеть — самому следы мысли оставлять. Ты и сам скоро в школу пойдешь. В Совете мне так сказали.
Я, конечно, не знал, что значит быть грамотным, не знал, что такое «школа», «Совет», но сказал:
— Да, всему надо учиться… много надо знать.
Так обычно любил говорить сказочник Паш Миколай.
Я вслушивался в скрип снега под полозьями, думал о сказочных чудо-чумах, предвкушая скорую встречу с ними, и вдруг белая тишина разразилась лаем. Огромные собаки разевали клыкастые пасти возле каждого угловатого бугра, но к нам они не подходили. Сначала я подумал, что это волки, но они лаяли.
Приглядевшись, я заметил, что бугры эти вовсе не земляные и не каменные, как всегда бывает возле моря, а деревянные и наполовину занесены снегом, которого здесь почему-то было не по-весеннему много. Снег сугробами лежал и на самих буграх, а из-под этих сугробов выглядывали макушки гуриев из красного камня. Над некоторыми гуриями клубился не то пар, не то дым. Потом я начал понимать, что это, видимо, и есть деревянные чумы, которые называются домами, но они были слишком малы и приземисты по сравнению с теми, что до сих пор жили в моём воображении.
— О! Ань дорова, Микул! Снова здорово! Песцов привез, небось? Аль так… за продуктами? — подошел к нам очень бородатый, рослый человек в странной одежде. На голове у него махало крыльями что-то, розовая шея гола, а коротенькие, до колен, серые пимы на ногах были большими, негибкими и очень скрипучими на снегу.
— Вот и опять я приехал, Аким. Песцов десятка полтора привез. Продукты, конечно, нужны — чай, сахар, масло, хлеб. Да кое-какие охотничьи припасы, может, появились? — как-то необычно растягивая слова, отвечал ему отец.
Было забавно: отец говорил по-настоящему, по-человечески, а тот отвечал непонятно, совсем не по-ненецки. И тем не менее они хорошо понимали друг друга и даже смеялись.
Потом бородатый человек Аким подошел ко мне, дотронулся легонько и, заглядывая в глаза, сказал по-ненецки:
— Ну что, черноглазый мужик? Микулов сын? Решил на людей поглядеть да себя показать? Тоже дело. Но гостей, говорят, сказками не кормят: слезай с нарты да в дом. Там тепло, и чай готов.
Я взглянул на отца.
— Так что же, Василей, сидишь, будто к нарте примерз? Поглядим на горницу Акима, чаю попьем, дела справим — и в путь. Дорога длинная, — закидывая на плечи мешок, сказал отец и направился вслед за уходящим человеком Акимом.
Мы спустились по вырубленным в сугробе ступенькам и оказались в очень душном, но просторном и светлом подземелье. Прямо перед глазами зияла четырехугольная дыра, через которую виднелся склон посиневшего уже сугроба. Возле меня в большом белом коробе с железными дверцами гудело пламя, пахло вареным мясом, чем-то ещё вкусным. Было светло и так, но в передних двух углах над двумя лампами, какие и у нас в чуме, в прозрачных пузырьках с высоким горлышком колыхался ослепительно белый огонь. Глаза мои сами закрылись — так было ярко!