Меж трех времен
Шрифт:
– У меня может и не получиться, - признался я.
– Как? Это еще почему?
Она с силой впилась в вафлю вилкой.
– Недели две назад я был в Центральном парке. Зарисовывал лодки с лебедиными шеями на носу для последнего номера.
– Да, конечно. Я хочу сохранить этот рисунок и повесить в рамке на стену.
– Он и впрямь вышел неплохо. Но пока я слонялся там, вблизи «Дакоты», стемнело, и я поднял глаза на окна своей прежней квартиры. Я всегда так делаю.
– Я тоже. Недавно мы были там с Вилли, и я показала ему твои окна.
– Но ты же не говорила ему...
– Разумеется, нет. Просто сказала, что папа когда-то жил в этом доме.
– Но на сей раз окна были освещены. В квартире живут, и ее нельзя использовать как «калитку».
– Неужели нет других свободных квартир?
– Не поможет. А если в двадцатом веке квартира заселена? Тут не угадаешь, Джули. Для возвращения туда я должен отыскать новую «калитку». Иное место, существующее в обоих временах...
– Ты мне объяснял, Сай, много раз объяснял.
– Видишь ли, Эйнштейн утверждал...
– Не хочу я больше слышать ни про Эйнштейна, ни, про «калитки», ни про что-то подобное вообще!
– А, ведь он уже родился...
– Кто?
– Эйнштейн.
– Она закрыла уши ладонями. Я не мог и не захотел удержаться от новой улыбки.
– Только подумай, он уже живет где-то в Германии. Все еще ребенок, конечно. Может, ровесник Вилли. И в этот самый момент тоже играет во что-нибудь, хотя, наверное, ему уже приходят в голову мысли, которых нам не понять. Не исключено, что сейчас он тоже смотрит в книжку и говорит: «Дом» - только по-немецки.
– Хочешь еще вафлю?
– Мне надо идти...
Я отставил стул, и Джулия встала, подхватила Вилли и понесла его к окнам, которые выходили на фасад, чтобы он мог помахать мне на прощанье, - ритуал, который был мил в равной мере ему и мне. Сегодня я не пошел на работу пешком: спускаясь по ступенькам, я сразу приметил на другой стороне Грэмерси-парка свободный кэб и решил взять его. Повернулся, махнул рукой - Вилли улыбнулся мне из-за стекла. Потом я уверенно подошел к кэбу - на голове котелок, на плечах коричневый сюртук - и приказал:
– К редакции «Лесли»!
– Чуть выждал: знает ли извозчик, где это? Оказалось, знает; тогда я залез в кэб, а он перегнулся назад, чтоб убрать из-под моих ног мешок с овсом для лошади.
– Езжайте по Бродвею, - добавил я и откинулся на сиденье.
Мне нравятся кэбы. Они не очень комфортабельны - листовые рессоры слишком жесткие, и в движении, довольно равномерном, все же ощущаются чуть заметные толчки лошадиной поступи. Некоторым это не по душе, но меня нисколько не раздражает. Кэбы иногда бывают грязными, даже вонючими. Однажды нам с Джулией после театра попался такой «ароматный», что пришлось немедленно выйти. Но этот кэб был в полном порядке, и когда дверцы мягко захлопнулись, я испытал ощущение уюта и покоя.
День выдался тусклый, без солнца, вместо неба - равномерно серый, почти белесый полог, на земле - легкий снежок. Серая мгла висела над городом уже целую неделю, зато и холодов не было. Мы повернули на запад по Двадцатой улице. Я задумался и наконец признался самому себе, что боюсь возвращаться в свое родное время. Боюсь узнать, что стало с Проектом, какие ужасные катаклизмы я так и не сумел предотвратить. «Оставайся здесь, здесь, - стучало в мозгу, - то, чего ты не знаешь, повредить тебе не может...»
Вниз по Четвертой авеню... через Юнион-сквер... на запад по Четырнадцатой улице... и вот мы на Бродвее. Не самый быстрый маршрут утром в будний день, но мне нужно было побыть наедине с собой. Мы ехали по Бродвею, движение становилось гуще и гуще - ничего не поделаешь, час пик, - и в районе церкви Святой Троицы возникла пробка.
Затор был просто огромен из-за снега и множества конок, которые недавно добавились к бродвейским омнибусам. Сцепы из трех-четырех вагонов замерли - лошади стояли понуро, помахивая хвостами, кучера били в свои колокола, но тронуться все равно не могли. Такое нынче случалось нередко, потому что вагоны, прикованные к рельсам, были не способны объехать препятствие, подобно омнибусам. Старая улица стала слишком тесной; я своими глазами видел, как то один, то другой омнибус сворачивал с Бродвея, предпочитая сделать крюк вокруг квартала, лишь бы обойти очередную пробку. Высунувшись из кэба, я увидел, что впереди нас телега, груженная пустыми бочками, пробовала объехать застрявшую конку, но уперлась в доставочный фургон, пытавшийся сделать то же самое, но в противоположном направлении. Оба возницы, привстав, вели себя обычным образом - орали благим матом и замахивались друг на друга кнутами. Осадить назад что телегу, что фургон - дело нелегкое, и ни одному из них уступать не хотелось. Сквозь снегопад я видел вереницы застывших конок - когда-то они привлекали меня, а теперь подумалось, что на Бродвее они определенно ни к чему.
Сидеть и ждать, чем все это кончится, я уже не мог: через восемь минут я должен был явиться на работу. Пришлось распахнуть дверцу и сойти. Стоимость проезда от Грэмерси-парка до редакции я знал назубок и вручил извозчику полную сумму, да еще добавил, как положено, десять процентов на чай. Однако он не поблагодарил, и я понял: ему теперь торчать здесь без седоков - кто же станет нанимать экипаж, пока дорога не освободится? Я достал мелочь, дал ему еще десятицентовую монету и на сей раз услышал «спасибо». До редакции оставалось два квартала. Я пошел пешком.
В это утро, в толпе других пешеходов, до меня наконец дошло то, что я исподволь, неохотно осознавал уже год или чуть поменьше: нижняя часть Бродвея попросту безобразна. Сначала, впервые выйдя на Бродвей девятнадцатого века, я этого не видел, был просто не способен увидеть. Тогда буквально все - любой дом, любой человек, каждый услышанный звук - приводило меня в трепет. И по нижнему Бродвею я ходил так же, как по любой другой улице, восторгаясь тем, что я здесь. Довольно скоро - скорее, чем можно было бы ожидать, - здания, обрамляющие улицы, перестали мне казаться старыми. Одно-два из них я припоминал в своем родном времени - они дожили до конца двадцатого столетия, хотя там-то выглядели устаревшими и даже неуместными. Но здесь здания, которые я некогда считал старыми, возводились у меня на глазах; ирландцы - подносчики кирпичей карабкались по лестницам все выше, до пятого или шестого этажа, и вокруг стоял запах свежей штукатурки. Да и те дома, что уже были построены, поднялись совсем недавно, пять - десять лет назад. Здесь они выглядели новыми, выглядели вполне современными - да ведь так оно и было!
Однако нынче утром они» показались мне еще и безобразными - и это тоже было так и не иначе. Вбитые друг к другу впритык, стена к стене, чересчур высокие для узеньких участков, которые покупались и застраивались поодиночке; крыши, не согласованные по высоте с соседними, торчали как сломанные зубы. Да и улица была слишком узкой, а теперь сделалась еще уже из-за намертво врезанных в нее рельсов конки. Прошлой весной я, помнится, наткнулся здесь, на перекрестке, на такую скандальную хаотичную пробку, что один разъяренный возница - я видел это своими глазами - вдруг привстал и хлестнул другого кучера бичом по лицу, да так, что тот упал на колени.
Вымощена улица была скверно - в муниципалитете, как вам известно, засели взяточники. На каждом шагу попадались ямы, и беспрерывный лязг подбитых железом колес по неровным камням мог свести с ума. И всегда, в любое время года, Бродвей был или пыльным, или грязным, или и то и другое. И всегда он был щедро заляпан навозом - потом навоз высыхал и превращался в едкую пыль: в ветреный день приходилось дышать только носом и зажмуривать глаза. Тротуары из-за бесчисленных столбов соперничающих телеграфных компаний представляли собой полосу препятствий, а над головой висели поперечины, отягощенные сотнями проводов. На всех глухих стенах были намалеваны огромные черно-белые рекламные объявления; такие же, только поменьше, болтались на кронштейнах над тротуаром. Теперь, и с этого дня навсегда, я увидел Бродвей в его истинном виде - грязно-бурая, сугубо утилитарная торговая улица, даже не пытающаяся скрыть свое безобразие. И тем не менее она была мне по сердцу. Я любил ее.