Мост. Боль. Дверь
Шрифт:
— Дельфины. Они счастливые все. В отличие от людей они перемещаются в пространстве и по горизонтали и по вертикали. В отличие от птиц они знают невесомость. — Петрову показалось, что он ощутил кожей упругие океанские струи и ласку солнца в воде. — Они знают любовь, нежность, дружбу, привязанность, Коллективное действие. У них есть язык, свободный от абстракций и мудрствований. Они знают сострадание. Способны на самопожертвование. Им нельзя внушить ненависть.
— У них нет науки. Нет искусства, — сказал Кочегар. — Нет машин и скафандров.
Петров вытянул шею, как Пучков Костя.
— Ты считаешь, что вольный конь менее счастлив, чем лошадь, запряженная в возок, пусть тот возок называется наукой или искусством?
— Иди спать, Петров, — сказал Кочегар.
Петров снова увидел себя в доме, украшенном по цоколю осколками фарфора. Он крикнул во сне: «Воевал! Воевал я. Я тысячу раз ходил в атаку. Без отдыха. С открытыми глазами. С закрытыми. Во сне. Наяву. Был ранен. Был в плену. Бежал. Был убитым. Был героем. Солдат я… Солдат!»
Дыхание Петрова стало томительным. Сердце сжалось от предчувствия высоты. Ноздри защекотал запах реки и цветущих садов.
Петров увидел себя на лестничной площадке. Метлахская плитка похрустывала и позванивала под ногами. Бескрайней голубизной светилась дверь, отворенная в небо. На ее пороге, свесив ноги, сидели Лисичкин и Каюков. Они повернули к нему молодые лица. Петров подошел к ним, посмотрел вниз: река текла мощно, осыпь проросла цветущими яблонями.
Петрова тянуло шагнуть с высоты, он уже подал корпус вперед. Дорогу ему преградила женщина с лицом шершавым и сморщенным, как проросшая в темноте картофелина.
Петров попятился. Побежал по лестнице.
— Und wohin nun? [4] — крикнула женщина.
Петров выскочил на улицу. Асфальт был устлан осыпавшимися лепестками вишни.
Петров шел, ступая по лепесткам, — они оживали и взлетали, как только что народившиеся поденки.
Они садились на его ботинки. Облепляли его брюки.
Ноги его тяжелели.
Восемьдесят восемь
По вечерам бывало худо.
4
А теперь куда? (Нем.)
По утрам еще хуже.
«Проснись и пой!» — универсальное средство для здоровых и благополучных. Им оно помогает. Но им не надо.
Петрову надо — он из дома ушел. Но для него средства нет. Нет и не будет. Никогда…
По утрам в пирожковых рядом с Александром Ивановичем завтракали холостяки, спавшие где-то не снимая галстука, одинокие женщины, не отдохнувшие, оставляющие на чашках жирный след помады, взъерошенные студенты, застенчивые солдаты, от которых густо пахло сапожной мазью и одеколоном, и девушки-пэтэушницы, не поднимающие глаз от чая.
Петров улыбался им как бы украдкой, и они отвечали ему едва заметным кивком.
Пробегали по улицам школьники — пирожковые наполнялись другими людьми: читающими, считающими, смекающими, облаченными в чувство времени, как в униформу. Робкие улыбки Петрова казались им оскорбительными.
Петров теперь каждый день ходил в институт или в библиотеку. После работы читал Плутарха. Не хватало Петрову программы «Время», телевизионных бесед о снегозадержании, сложнопрофилированном прокате и его возможном многообразии.
Кочегар говорил ему добродушно:
— Был у меня фронтовой друг — писатель. Прославился. К старости деньги повалили. Он и засуетился. Я ему говорю: «Ваня ты Ваня, крепка у тебя напруга, да слаба у тебя подпруга». Понял?
— Не понял. Туманно. — Петров неизменно завидовал, когда говорили — «мой фронтовой друг».
— А то, что он помер. Жилье ему дали хорошее, а он вместо уюта музей себе начал строить. И так он разволновался, так он разволновался… А на фронте был мужик как мужик.
Рампа Махаметдинова отложила свадьбу со своим преуспевающим женихом до весны.
Октябрь перекрасил природу в нестойкие рыжие краски. Бархат осени быстро плешивел, обнажалась основа, скучная и монотонная. Хризантемы, принесенные в тепло, превращались в слизь.
Что-то случилось с Мымрием, после праздника он вдруг недовольно и немелодично забрякал. Наверное, охватила его скифская гордость и тоска по чему-то утраченному.
Однажды ночью у Петрова пошла кровь горлом.
Кровь накапливалась в трахее в какой-то ямочке. Петров откашливал ее, сплевывал на ладонь и удивлялся — откуда она взялась, такая светлая и яркая. В груди щемило тоненько, будто пищал комар.
Петров сел, кровотечение прекратилось.
Петров походил немножко, ощущая сквозь шлепанцы холод бетонного пола. Положил руку на темя Мымрию. Сказал:
— Мымрий, Мымрий. Человеку, Мымрий, всегда хотелось прикоснуться к чудесному. А чудесного-то и нет. Все тривиально. Кровь из горла идет — думаешь, туберкулез? Паника! Катастрофа! Черта с два — в носу лопнул сосудик, где-то ближе к носоглотке, и стекает себе кровушка тихонько в дыхательное горло.
Мымрий брякнул с отрицательным оттенком.
— Не спорь — в носу, — сказал Петров.
Мымрий брякнул еще отрицательнее.
— Я тебе говорю — в носу, — повторил Петров строже. — И не брякай, ты мне мешаешь спать.
Утром на работу заступил Кочегар.
— Воспаления легких у тебя не было? Сделай флюорограмму.
Петров позвонил Эразму, не надеясь его застать. Но Эразм оказался дома.
— Банзай! — закричал он. — Твоей Фекле сушеный осьминог не нужен? Моя отказалась. — Выслушав про кровь из горла, Эразм велел: — Немедленно на флюоростанцию. В трех проекциях проси. Флюшку покажешь мне.
На флюоростанции толпились допризывники. Все они были без червоточинки, даже без кариеса.
Петров попросил в трех проекциях. Женщина-рентгенотехник дернула ноздрей.
— Не дышите. Можете дышать.
«Наверное, глуховата», — подумал Петров.
— Я настоятельно прошу вас в трех проекциях.
— Следующий, — сказала женщина-рентгенотехник.
После работы Петров пошел домой. Что-то тревожило его, смущало. Хотелось посидеть в своем кресле у письменного стола. Жжение в груди стало сильнее, уже не как комарик пищит — как оса.