Мстиславцев посох
Шрифт:
Глотнул.
— Ешшо глыни, негоже единожды.
С непривычки да после поста обожгло утробу, закашлялся Петрок,
— Яблочком, заткни яблочком душу-то, чтоб не выскочила,- потешался Ярема.
— А ты веселый, гляжу,- жарко вдруг, весело, смело стало Петроку, все нипочем.
— Господь-то наипаче веселых любит, - чернец еще глотнул, в раздумье поглядел на баклажку, забил ладонью затычку в горлышко.- Ты не гляди, что все святые на иконах-то ликом скорбны. То их богомазы такими сделали, а святые, поди, как и мы, смеялись, когда радостно было на душе. Скажем, дело доброе, богоугодное совершив. И пели не токмо псалмы.
Ярема покряхтел, сдирая с ног покоржелые сапоги, стал сиз лицом.
— Тебе доводилось-то видеть их, святых?
– спросил Петрок, следя за руками чернеца.
— Как же, ведомо,- радостно откликнулся Ярема. Он вышел из погребни, поставил сапоги на крышу обветривать.- В Киеве,- сказал он, всовывая пригнутую голову в погребню,- в печерах апостольских, помню, на пречистую шли мы, он и явись пред нами, недостойными.
— Святой?
— Он,- Ярема опустился на четвереньки, свесил черные ступни в погреб, пошевелил наползавшими друг на дружку искривленными пальцами.- Пали мы на колени, а в душе ликование, свет.
Петрок завистливо посмотрел на черпеца.
— Повидал ты, однако.
— Ходючи чего не навидаешься. Бывало, дружок мой Артемий, царствие ему небесное, скажет: «А не пора ли нам, Степан,- меня ведь до пострижения Степаном кликали,- а не пора ли нам, скажет, Степан, собираться? Вишь, землица-то в зелень прибралась, лето к северу покатило». Мы к игумену под благословение - отпусти, отче, слово божье глаголить по весям. Ну, побредем... Меня ведь сподобил господь,- с гордостью сказал Ярема.- Мне и видения были. Как-то в чумное лето сидели мы с Артемием в сельце близ Могилева. В ближних весях христьяне мрут, аки мухи, голодно, люди злы стали, не подступись. Коротаем мы с Артемием ночку непогожую в летошней полове на гумне, жмемся спинамп, дремлем тако. И мне сон. Будто на логу я, перед рекой, а по воде, яко посуху, архангел. Я брык ниц, молитву творю, а он: «Подымись, Иеремия, слово мое запомни. Довольно нынче людей по-морено, во грехах погрязших. Повелеваю тебе со христьянами изловить смерть-чуму и спалить с молитвой господу нашему».- «Как же мне познать чуму-то?» - осмелился я, спытал у архангела. Он же как загремит словесами да сверкнет на меня очами! Ноженьки мои и подкосились. «Ищи,- молвил,- корову. По дороге пойдет. Исполняй. Аминь». Очнулся я, зуб на зуб не попаду. Артемия под бок - пойдем, кажу, видение мне было. Он же на меня псом. Однако растолкал, пошли. Христьян собрали - я и тут о видении рассказал. Выслали с кольями да вилами наряд за околицу, заставу учредили, чтоб ни одну живую душу не пропустить мимо. К вечеру глядь - бегут, споймали. Черная, рога - во. Ну, ее дубьем хрясь-хрясь да и кинули в огнище. Тут она, нечистая сила, рыкнула - земля загула. А чуму с того дня как кто рукой - детей, може, померло сколько да старых, а боле никого. Молебен мы благодарственный справили, с кружкой на храм подаяние собрали. Щедры были подаяния. Мы и пошли себе. Да-а. Во многи места ходили. В Киевской лавре я сколько зим был, да в Полоцке-граде, в Ростове Великом тож. Там начал грамоте меня монах один обучать, однако вскоре преставился он, стар уж был. Не обучен - едва бреду по буквицам. Да и к чему сие? Вот иконы писать мне дюже хотелось. Я и иконописцем был-то. Да богомаз майстар Даниил, по прозвищу Черный, изгнал меня из артели, аки Адама из рая господь. Неспособен, мол. Однако же письмо мое монахам по нраву было. Изгнал,- повторил чернец, невесело захихикав,- аки Адама из рая.- Ярема жмурится, трясет бородкой.- Питие губило тон?. За то в холодных монастырских склепах на хлебе и на воде сидел многожды. Вот и ноги от сырости повредило. Теперь насовсем тут приютился, к хлеву приставлен, свинок до-глядаю.
— А молитвы творить когда же?
– спросил Потрок. Ярема достал свою баклажку, отхлебнул.
— Молитвы творят да святое писание, в кельях своих затворясь, читают у нас все боле те монахи, кто из видных семей. Они грамоте учены, им и книги в руки. Чернецы же простонародные кто во хлевах трудится во имя господне, кто в огородах монастырских,- Ярема вытер рукавом омоченные слезой безбровые глаза.- Однако и отроков безродных, как ты уж приметил, видно, в монастыре не столько на науку держат, сколько на послугу.
— Ну, а ходить-то еще хочется ли?
– спросил Петрок, думая о своем.
— Еще как!
– встрепенулся Ярема.- Так бы и побрел по земле-матушке со христовой молитвой.- Чернец задирает голову, прислушивается к голосам возле трапезной.- Никак, сюда. Тащи-ка, малый, плетенку,- Ярема пыхтя лезет в погреб, гудит оттуда: - Не то приметит нас игумен в безделье - быть гневу.
Он суетливо скребет вилами, переставляет к себе поближе корзину, где лежат гнилые овощи, солома, издохшая от старости седая крыса.
— Не ленись, малый, не ленись!
– прикрикивает, подмигивая, Ярема.- Трудись, отрок, не приучайся монастырский хлеб даром есть.
Но вот затихли голоса. Ярема еще послушал, затем, не разгибаясь, подошел к лестнице, сел, опершись на вилы.
— Передохнем. Поясницу схватило,- сказал он.
— А ты бы ее барсучиным салом, что с Сымоном топишь,- посоветовал Петрок.
Ярема посмотрел на него, не мигая,- раздумывал над сказанным, затем спросил:
— Ты-то, видно, в постриг готовишься? Слыхал, иконописцем у нас будешь?
И сказал Петрок чернецу, чего никому не говорил, таился:
— Тому не бывать. Не можно творить красоту при надзоре. Тягостно всякий малюнок игумену показывать, на всякую малость соизволения пытать. И скажи мне, чернец: у Христа было тринадцать учеников, и со всеми поровну делил он пищу, не отделялся и их таксамо не поделил. Даже Иуду, хотя ведал, что тот сбирается предать его. Однако надеялся по доброте своей: образумится. Вот и нам он завещал в равенстве и в братстве жить. Особливо же наместников своих на земле, пастырей, наставлял пример показывать пастве житием и всеми делами. Но храним ли завет Христов, скажи? Сам сказал ты: в монастыре равенства нет. И я скажу: пастыри из сана своего тщатся выгоду заиметь, на доходы братства хоромы себе возводят, пищу не в огульной трапезной вкушают, но, не щадя монастырского достояния, яства себе разные велят на стол нести. Можно ли, ответь, принимать наставления их, не кривя душой пред богом? Не грешно ли се?
Дивился сам Петрок решимости своей и твердости слова. Хмель ли тому причиной, или что-то переломилось в нем за дни келейного затворничества и поста?
— Во-на!
– округлил глаза чернец, пробежало в них злобное, стылое.- Млад, а вольномыслен ужо. Мнишь много вельми об особе своей, отрок. За слова таковы, будь чернец ты, полагался бы тебе суд церковный и заточение.
Петрок вспомнил угрозу игумена, усмехнулся.
— Да ты сам-то не крепко смирен был,- сказал Яреме.
— Что можно собаке, то не руш, кутенок. Проживи с мое, прослужи богу.- Чернец схватил вилы, поднялся.- Ну, покалякали - годе, не то с тобой беду накличешь. Берись-ка за плетенку, тащи наверх.
«И что осерчал?
– поглядывал Петрок па насупленного монаха.- Сам почал ведь».
Годом показались Петроку две недели поста, затворничества и коленопреклоненных молитв пред строголикими святыми. Игумен, исповедуя отрока, был выглядом его доволен: стончал тот с лица и тих стал, неразговорчив. Однако исповедальное слово Петрока игумену не по душе пришлось.
— Таишь ли гнев в себе противу ближнего своего?
– спросил игумен.
– Покуль нет от меня прощения обидчикам, батюшка.
И увидел тогда игумен то, чего сразу не приметил: крепко сжатые, подсохшие губы и прямой, твердый взгляд не отрока легкодумного, но умудренного мужа. Оттолкнул его от себя.
МОСКОВИТ НА СВОБОДЕ
Петрок завидовал сироте-племяннику, коего взяла к себе мать в дом: скачет верхом на дрючке по двору, рубит лозиной лопухи под тыном, рад, что день теплый, тихий, что мать Петрока, которую и он, Васятка, кличет матерью, дала по случаю воскресенья новую сорочку - по подолу красные петушки вышиты, крестики.
А Петроку свет не мил. Сидит на старой бесколесной телеге под поветью, читает; страшные слова пророка созвучны его настрою: «И возненавидел я жизнь: потому что противны стали мне дела, которые делаются под солнцем; ибо все - суета и томление духа». «Неужто нет на свете справедливости?
– думает Петрок.- Стало быть, и верить никому нельзя? Вот и батюшка Евтихий - уж как был добр, книги давал, хвалил умельство, а что на повер вышло?» Мать утром поведала: ставень с Петроковой оздобой в церковном притворе сняли, навесили новый. А ведь сам присоветовал ад вырезать на ставне - трудов да мозолей сколько было. Велика к батюшке Евтихию обида легла на сердце, не пошел к нему, хоть тот и наказывал приходить непременно... Каков же путь в жизни избрать, если не у кого искать опоры? К чему его учение, когда некуда податься, кроме как в услужение к купцу Апанасу, разорившему их семью? «И предал я сердце свое тому, чтобы познать мудрость и познать безумие и глупость, узнал, что и это томление духа,- находит Петрок себе горестное утешение в речениях «Екклезиаста».- Потому что во многой мудрости много печали, и кто умножает познания - умножает скорбь...»