На три сантиметра взрослее
Шрифт:
И вот он начинает говорить. Что он говорит?! Сплетничает о соседях, потом переходит на учителей. Однажды я видел его в обществе двух старушек; старушки держались с ним, как со своим. Он носится по квартире. Вот опять побежал в кухню. Но и там он не замолкает, он говорит, говорит: вот как странно получилось — ему казалось, что он наелся, а на самом деле ничего подобного.
Даже в кино с ним ходить скучно: после сеанса он сразу же начинает рассказывать фильм, который мы только что смотрели. Он вертится вокруг меня, изображает сцены из фильма.
На восьмой день я убегаю от него, чтобы побыть наедине со своими мыслями, и вот вам картинка: я несусь по улице, хочу поскорее свернуть за угол, а мой названый кричит с балкона:
— Юра, подожди, пойдем вместе! Юра, ты же слышишь! Не притворяйся!
Я сворачиваю за угол: с горки катит машина, на вираже шофер и впрямь становится похожим на гонщика.
Машина уносится — и тут я ее замечаю, страшилище в зеленой кофте. Откуда такая взялась на нашей улице? Из-под длиннющей кофты высовывается коротенькое в синюю полоску платье, кажется, что оно сшито из такой же материи, из какой шьют чехлы матрацев. Босоножки на ней белые, замызганные, довольно-таки стоптанные. О прическе лучше всего сказать, что никакой не было вовсе: русые волосы — патлы, без единой приколочки — до плеч. У ног — чемоданчик и сумочка.
Страшилище плачет — я уже понял: это как раз тот бездомный человек, которому мне на роду написано протянуть руку помощи. Главное, осторожно, не спугнуть.
Оказывается, к ней невозможно подступиться: «Что тебе надо, парень? Ты что, пришел поглазеть, как я реву?» Я отхожу и облокачиваюсь на ограду.
Конечно, это свинство — приставать к человеку, когда тот плачет. Когда-то я тоже любил поплакать: ревешь — и все тебе мало. Горло сжимает, в груди сладко щекочет, плачешь, плачешь, и кажется — все, уже выдохся, но это только кажется: стоит припомнить свои обиды — и пошло опять. Откуда берется? Слезы текут, щекочут, с подбородка капает, ты смахиваешь ладошкой, трешь глаза обоими кулаками — ах, хорошо!
Кажется, выплакалась. Нет, только громкость убавила. Все еще трясутся плечи. Она требует, чтобы я катился и не прилипал к человеку. Я отхожу. Но совсем я не уйду. Дудки! Я же этого бездомного почти полгода искал. Да и как она будет себя чувствовать, когда выплачется? Взглянет в ту сторону украдкой, где я должен стоять, а меня нет! В плаче я разбираюсь: теперь она плачет не только в свое удовольствие, теперь уж ей нужно, чтоб кто-нибудь подошел и спросил: «Не могу ли я чем-нибудь помочь?» Ведь если человек стоит в сумерках при чемодане и плачет, то нужно быть дураком, чтоб не понять: он нуждается в помощи. Вот теперь пора. А что сказать? «Не могу ли я чем-нибудь быть полезен?» А в ответ: «К сожалению, я не могу воспользоваться вашей любезностью». Нет, таких дурацких словечек мне не выговорить. Это для Улановского. Я бы штрафовал за такие разговоры.
— Кончается завод, — говорю я. — Все, больше ничего не будет.
Она улыбается, и я замечаю, что у нее, ко всему — к зеленой кофте и матрацному платью — еще и верхний передний зуб сломан, остаток торчит, пенек.
— Чего смеешься? — спрашивает она. — Вот черт! Такой я человек. Что бы ни случилось, а удержаться не могу… Слушай, ты, может, думаешь, что я плакала из-за этого? — Она пинает чемоданчик.
Не из-за этого она плакала! Подумаешь, несчастье! Она, если надо, может целый месяц жить на вокзале — ей хоть бы что. Она от обиды плакала. Только что это за обида, она никому не скажет, тем более такому…
— Молокососу, — подхватываю я, и она опять улыбается, а я беру чемодан и подаю ей сумочку; она отходит и вдруг всхлипывает и оглядывается на то место, где ей так здорово плакалось. Кто знает, как ей в другом месте будет, там, куда я ее веду? Она говорит:
— Слышь, а ну, поставь чемодан — я передумала.
Приведет вот так домой, объясняет она, а там родители. Где взял? Откуда привел? И пошли расспросы: «Как вы в нашем городе оказались? Что же, вот так просто и приехали?» Нет уж, спасибо. Она не пойдет.
— Да не беспокойтесь, — говорю я, — никаких родителей. На юге отдыхают. Я да еще один такой же на две комнаты — вот и все.
— Ну, это другое дело, — говорит она. — Дай-ка чемодан, я сама привыкла носить.
Мы идем дальше. Она сразу же забывает, что моих родителей нет дома, и начинает кипятиться, злиться на них — на моих родителей, отдыхающих на юге: накормят, в ванной разрешат помыться, а потом начнут жалеть: «Ах, ты бедная! Ах, несчастная!»
Я начинаю понимать, что это она не на моих родителей сердится, а просто на тех людей, которые жалеют. Я ее успокаиваю: не беспокойтесь, я сроду никого не жалел; мой названый брат — тоже славный парень: ему это в голову не придет.
Мой названый встречает нас с открытым ртом. Опять надо придумывать, что сказать. Так и вертится на языке: «Чувствуйте себя, как дома». Нет, таких слов от меня никто не услышит. Я молча иду в ванную и включаю колонку. Она кивает: правильно. Что-то она ищет в своем чемоданчике, бормочет, похоже, выговаривает какой-то вещице, что та в прятки вздумала играть в неподходящее время. Я увожу моего названого в другую комнату и затворяю дверь.
— Никаких вопросов, — говорю я. — Ты понял?
— Юра, да когда я расспрашивал?
— Ты не такой, — говорю я, — Это точно.
Я вспоминаю про его беседы со старушками. Нет, этого человека нужно как следует предупредить.
— Ты не такой, — говорю я. — Я на всякий случай. Понял? Никаких расспросов! Она сама все расскажет.
Он просиял. Сплетник проклятый.
— Нужно проявить деликатность и чуткость, — говорю я. — Знаешь, что это значит? Чтоб никакого жаления! Все должно быть на высоте! Теперь… — Я открываю дверь. — Теперь посмотри на эту сумочку. Как ты думаешь, сколько в такой сумочке может быть денег?
Он морщит лоб.
— Там может быть сколько угодно, понял? Но может и ничего не быть, — объясняю я. — Даже на трамвай. Ты понял? Она будет питаться на наши деньги.
— Юра, — говорит он, — ты ж меня знаешь, — и прикладывает ладонь к груди.
— Я тебя знаю, — говорю я. — У тебя может быть такая сердечность на лице, что у человека аппетит пропадет. Ты за лицом следи, понял? А то домой отправлю!
Он обижается, начинает кричать, что никогда у него не было «такой сердечности» на лице.
— Юра, да не было же! — говорит он. — Ну разве было? Не было же!
— Ну, может, мне показалось, — говорю я, отсылаю его разогревать ужин, а сам сажусь на диван, чтоб обвыкнуться. Может, для кого-нибудь это и не событие. Только не для меня. Оказывается, я могу познакомиться с женщиной, могу привести ее к себе домой — вот слышно, как в ванной гудит колонка. Невероятно! Я становлюсь другим! Сейчас я заговорю и не узнаю своего голоса.
Она появляется: разрумянившаяся, халат, по-моему, ей длинноват, но она знает, как в нем ходить.